Николай Иванович покачал головой:
– Нет. Не напишу. А «Тамару», вот если бы от меня лично зависело, словил и посадил, чтобы людям голову не морочил!
– А я понял, – вставился опять Грянник, казалось, что он до сих пор и не слушал, а подремывал за своим верстачком. – Понял, – повторил он. – Что говорит «Тамара», уже неважно. Ну, то есть важно, – поправился он. – О любви всегда важно, но дело не в этом…
– А в чем? – заинтересовался Носов.
– Прошиб броню.
– Какую еще броню?
– Которая «крепка… и танки наши быстры»…
– Ты с утра бредишь? – спросил Носов.
– Нет, – встрепенулся тот и даже привстал в доказательство того, что не дремлет.
– Ну, словите, посадите, так он же свое сказал! – Это в адрес Николая Ивановича, наверно. – И все мы слушали… Внимали, да? И чего-то в нас зашевелилось, да?
Вот какая броня. – И он скорее сел, долго стоять и напрягаться с похмелья было ему невмочь. А как сел, так и погрузился в сон.
В это время прозвучал звонок на обед.
До ангара недалеко, но я запыхался, пока добежал, пролез в боковую дверь и за железным барьерчиком отыскал Горяева. Он плашмя лежал на брезентовом пологе, два молчаливых парня в белых халатах, похожие на санитаров, бинтовали ему руки и ноги.
Горяев велел встать мне у головы, и так мы беседовали, пока его всего не перебинтовали, после чего стали надевать серовато-стальной скафандр.
– Как жизнь, Аркадий? – он скосил глаза в мою сторону.
– Ничего. В отпуск ухожу.
– Куда?
– Никуда, – ответил я.
Горяев нахмурился, хотел что-то спросить, но не спросил. Тем более его отвлекли «санитары». «Не жмет, Юрий Петрович?» – это они зашнуровывали, начиная от ног, скафандр.
– Нормально, – ответил он. И мне: – А что, брат Аркадий, завтра едем в деревню, сообщили тебе?
Я сказал, что сообщили, но неизвестно, где собираться и во сколько, и кто еще едет, и что будем играть…
– Да выедем с утра, – сказал Горяев, глядя в потолок. Ему уже затягивали живот и бока. – Там и решим. Подожди, не уходи, проводи меня до кабины.
Теперь ему зашнуровали грудь, плечи, горло, и он поднялся, пробуя непривычный костюм и разминаясь. Походил на пловца из книги «Человек-амфибия».
– А это для чего?
– Для полетов, – откликнулся Горяев. – Высотный костюм. Помоги-ка мне дойти. – Он оперся на мою руку и, медленно переставляя ноги, тихо пошел к кабине, «санитары» шли позади. Он дал им знак, что не нужны. Мы поднялись по отвесным ступенькам, завернули за стеклянный матовый барьерчик, и тут я впервые увидел кресло. То самое кресло, в котором Горяев взлетит наверх. Ничего в нем особенного и не было, железное кресло, как в кабине летчика, и ручка-штурвал перед ним, и приборный отсек, фонарь над головой. Но сейчас в этом кресле сидел человек в таком же комбинезоне, что у Горяева. Лишь подойдя ближе, я с удивлением обнаружил, что этот человек – чучело, хотя все как у человека: лицо, уши, глаза и даже почему-то усы.
– Знакомься. Мой напарник! – весело представил Горяев. – Зовут Иван-Болван, а я величаю «Ванюша».
– Он чего тут делает? – Я кивнул на всякий случай манекену. А вдруг и правда положено с ним здороваться.
– Летает. Мы вместе летаем, – отвечал Горяев. – Вот скоро с самолета придется прыгать, он это сделает первый… Тоже рискует, между прочим!
Горяев засмеялся и прочел стихи, я тогда впервые их услышал:
– «У атамана была булава, а у Ивана была голова». Не слышал? Поэт Николай Панченко. Атаман рисковал булавой, а Иван рисковал – чем?
– Головой, – догадался я.
– Ну вот, – заключил Горяев. – Так что там с карточками? Тебя правда накрыли?
– Правда.
Горяев покачал головой.
– А не спрашивали – откуда?
– Не спрашивали.
– Ну, может, обойдется, – произнес задумчиво. – Им и без того неприятностей хватает… «Тамару»-то, говорят, схватили!
– Нет, – сказал почему-то я. Наверное, я хотел другое сказать, что я не верю, что этого не может быть.
– Я тоже не верю – там какая-то «Наташа» появилась… Может, спутали?
– Спутали, – сказал я.
И мы простились до субботы. Я и Ивану-Болвану на прощание кивнул, но он сидел прямо, слишком прямо, и смотрел он лишь перед собой. Ничто живое его не волновало.
Собирались выехать с утра, потом в обед, но едва поспели к вечеру. Как всегда, опоздал автобус, потом выяснилось, что баянист заболел, и стали уговаривать Толика, который в таких случаях всегда на подхвате. По обычаю, подвела и Волочаева, за ней пришлось заезжать домой, а где ее новый дом, никто толком не знал. Но зато когда собрались, когда выехали и стало ясно, что и вправду все в сборе – и вокал, и хореография, и, конечно, драма во главе с Горяевым, – когда мчались стремглав среди полей, оттаявших под первым и потому особенно желанным солнышком, которое уже склонялось, но было еще ярко, захотелось петь. С первыми аккордами неизменной в те времена «Ой, цветет калина» ожили все, зашевелились, стали подавать голоса и под конец распелись.
Читать дальше