– На самом деле, – сказал он, – состояние, которое ты описываешь – рассеянность, самопоглощенность, резкие смены настроений, странное требование бобов среди ночи, нервный тик и прочее, – напоминает мне его поведение в Мюнхене в конце двадцатых годов. Тогда он тоже вел себя как ненормальный. Мы сидели в хорошем ресторане и ели чудесный вурст [34], а он все вертелся на стуле, будто на гвоздях, и лицо у него дергалось, как у сумасшедшего.
– Quod erat demonstrandum , - сказал я. – Так оно и есть. Он снова вернулся к математике. Он на самом деле работает над проблемой Гольдбаха – как это ни смехотворно в его возрасте.
Отец пожал плечами:
– Это в любом возрасте смехотворно. Но чего нам беспокоиться? Проблема Гольдбаха уже принесла ему все зло, которое могла. Хуже уже не будет.
Но я не был в этом так уверен. На самом деле я был вполне уверен, что впереди нас ждет намного худшее. Воскрешение Гольдбаха не могло не всколыхнуть неудовлетворенные страсти, не разбередить погребенные глубоко в душе страшные, незалеченные раны. Ничего хорошего не могло выйти из его нового обращения к старой проблеме.
В тот же вечер после работы я поехал в Экали. Возле дома стоял старый «фольксваген-жук». Я прошел через двор и позвонил в звонок. Ответа не было, и я стал кричать: «Открой, дядя Петрос, это я!»
Несколько секунд я боялся худшего, но потом он выглянул в окно и посмотрел в мою сторону мутным взглядом. Не было в нем ни обычной радости видеть меня, ни удивления, ни приветствия – он глядел, и все.
– Добрый день! – сказал я. – Заехал поздороваться.
Обычно безмятежное его лицо, лицо человека, чуждого тревогам, было изборождено крайним напряжением. Он побледнел, глаза покраснели от бессонницы, брови сошлись в напряжении мысли. И он был небрит – впервые на моей памяти. Глаза его смотрели все так же отсутствующе, рассеянно. Я даже не был уверен, что он меня узнал.
– Дядя, ради Бога, открой дверь любимейшему из племянников, – сказал я с дурацкой улыбкой.
Он исчез, потом дверь чуть приоткрылась. Он стоял, загораживая мне дорогу, одетый в пижамные штаны и мятую куртку, и явно не желал, чтобы я вошел.
– Дядя, что случилось? – спросил я. – Я за тебя беспокоился.
– А чего беспокоиться? – ответил он, пытаясь говорить нормальным тоном. – Все в порядке.
– Ты уверен?
– Конечно, уверен.
И тут он резким жестом поманил меня ближе. Быстро и тревожно оглянувшись, он шепнул, чуть не касаясь губами моего уха:
– Я снова их видел.
Я не понял:
– Кого ты видел?
– Этих девушек! Близнецов, число 2 100!
Я вспомнил этот странный образ его снов.
– Ну, – сказал я, стараясь говорить небрежно, – раз ты снова занялся математикой, у тебя снова математические сны. Ничего нет странного.
Я хотел втянуть его в разговор, чтобы (не только метафорически, но и буквально) просунуть ногу в дверь. Надо было понять, насколько серьезно его состояние.
– Так что же случилось, дядя? – спросил я, изображая повышенный интерес. – Они с тобой говорили?
– Да, – ответил он, – они дали мне…
Голос его пресекся, будто он испугался, что сказал слишком много.
– Что дали? – спросил я. – Ключ к решению? Им снова овладела подозрительность.
– Ты никому не говори, – велел он строго.
– Могила, – пообещал я.
Он начал закрывать дверь. Убедившись, что дело серьезно и что настало время для аварийных действий, я схватился за ручку и навалился на дверь. Ощутив мое сопротивление, он напрягся, заскрипел зубами, пытаясь не впустить меня, лицо его исказилось гримасой отчаяния. Испугавшись, что это усилие может быть для него опасным (ему же было почти восемьдесят), я перестал напирать и попытался сделать последнюю попытку его урезонить.
Из всех возможных глупостей, которые можно было сказать, я выбрал вот такую:
– Дядя, вспомни Курта Гёделя! Вспомни теорему о неполноте – проблема Гольдбаха неразрешима!
Тут же отчаяние на его лице сменилось гневом.
– На… Курта Гёделя, – рявкнул он, – вместе с его теоремой о неполноте!
С неожиданной силой он надавил на дверь, опрокидывая мое сопротивление, и захлопнул ее у меня перед носом.
Я звонил в звонок, колотил в дверь кулаком, орал. Пробовал угрожать, убеждать, умолять – ничего не помогало. Когда хлынул бешеный октябрьский ливень, я понадеялся, что дядя Петрос, как бы он ни был безумен, впустит меня хотя бы из милосердия. Но он не впустил. Я уехал, промокший до нитки и донельзя обеспокоенный.
Читать дальше