– Да нет, я лучше по старинке, – опять легко и звонко засмеялась она. – Красками. Мне так больше нравится.
Они вошли в метро, и Лева, доставая из кармана карточку, вдруг подумал, что все, хватит этой душевной паники, она его замучила, задушила, надо с ней окончательно разобраться, не с Дашей, а с паникой, и понять, как далеко они зайдут, и сделать что-то, и сказать: ох, Даша, как бы мне хотелось посмотреть сейчас на вашу живопись, хотя это прозвучит пошло и даже вульгарно, но что ж делать, в этом деле приходится всегда идти сначала очень прямыми путями – как вдруг…
Как вдруг.
Случилось то, чего можно было ожидать уже давно. Первые признаки этого чего-то Лева ощутил гораздо раньше – у нотариуса, и потом в такси, и в институте, и по дороге, но был так взволнован, что не придал значения, не заметил, не обратил внимания.
Но именно в эту минуту, когда он на что-то там решался (или не решался, понять было невозможно), – организм все-таки взял свое и издал протяжный истошный вопль отчаяния.
В эту минуту Лева наконец понял, почему девушки (теоретически) могут целый день ходить без трусов, а мужчины – нет. Его настиг зуд.
Это был зуд такой невероятной, нестерпимой силы, что первым делом Лева на секунду закрыл глаза, отдышался и страшным усилием попытался вернуть себя в чувство. Отойти куда-нибудь, чтобы почесаться? Нет, это неудобно.
Надо быстро заканчивать это рандеву. Ой, черт. Ой, не могу. Какой кошмар! Мама!
– Ну, счастливо. Приятных выходных, – с мучительной улыбкой произнес Лева, перед глазами у которого уже все куда-то уплывало от этого дикого дискомфорта в одном месте.
– С вами все в порядке? – вдруг тревожно спросила Даша. – А то вы как-то побледнели. Может, посидим где-нибудь, подышим? Валидол не нужен?
– Нет! – почти закричал Лева. – Спасибо, Дашенька, за вашу материнскую заботу. Рисуйте.
Она чуть потемнела.
– И вам хорошо отдохнуть, Лев Симонович. Огромный привет Марине! Не забудьте, что присутственный день – четверг. Не понедельник, не вторник, не среда, а именно четверг.
… В другой раз его бы разразил удар от таких недвусмысленных намеков, но сейчас он думал только об одном – какое все-таки счастье, что ехать им в разные стороны – ей в Ясенево, ему – на Пресню.
Она села в поезд, он приветливо помахал рукой и с огромным облегчением вздохнул.
Как только Даша уехала, зуд прошел. Как будто его и не было. Значит, это знак, весело подумал Лева. Никогда не любил живопись, не любил картины, галереи, музеи. Не любил, и поздно привыкать. Врать девушке в такой ситуации, что она чудесно рисует – подло и некрасиво.
Он ехал к себе домой, и сначала его разбирал смех, он чуть не прыскал от смеха себе под нос, соседи уже начали посматривать, потом почитал рукопись (что за чушь, елыпалы) и успокоился.
А потом его охватила обычная, беспросветная и бестолковая грусть про Дашу.
Грусть про Дашу.
Началось это как-то очень не сразу. Хотя, безусловно, какие-то толчки или же знаки – ну да, были, были…
Ну вот, тогда, во время сеанса алкоголической психотерапии, когда она, полностью отрубившись, лежала на грязном полу, в порванных чулках, в задранном платье, нелепая и смешная, и для полноты картины не хватало только маленькой скромной лужицы невинной девичьей блевотины у ее рта – разве ему тогда не захотелось взять ее в охапку, отнести, положить, снять туфли и чулки, накрыть пледом, погладить по голове? Но это любому бы захотелось (да и вообще, напиваться вместе с женщиной – чрезвычайно рискованно), но он, сам уже слегка покачиваясь, доблестно погасил в себе это желание, даже свет не выключил, бросил фотографию, захлопнул дверь и был таков.
Или в Пушкинском музее, когда она задала только один вопрос: нельзя ли ему приходить на работу чаще, чем раз в неделю, разве не кольнуло его тогда? Разве не тогда он впервые ее увидел, не тогда впервые внимательно разглядел ее странно суженные глаза?
Но вообще, поначалу он воспринимал ее абсолютно стереотипно: как и всех женщин, которые возникали в остатке его так называемой практики – тех, кто вдруг звонил через пару лет, просил о помощи, донимал бессмысленными звонками, писал по электронке письма с подробными описаниями жизни своей и ребенка, – что делать с этими несчастными матерями, он не знал, всегда боялся, что вдруг это скрытый интерес к нему, попытка завязать другие отношения, а если проблемы были реальными – тоже плохо, ведь, по сути дела, это было его поражение, его бессилие, и это злило, это раздражало, и он начинал ускользать, уходить, мекать, бекать, откладывать, растворяться в воздухе – а делать это он умел, и тогда он порой чувствовал ответное раздражение, даже не высказанное прямо, оно повисало в паузах, в воздухе, и это тоже было мучительно.
Читать дальше