Чистильщик принес мне одну военную книгу на немецком, автор — Шлиффен. По заявлению Кейтеля, это был один из учебников по стратегии Гитлера. Тогда я себя чувствовал будто под тяжелым прессом: я не мог вдохнуть так глубоко, чтоб хоть чуть-чуть передохнуть, у меня начинало болеть в области сердца, боль была тупой и противной — ночь и день, — я стал похож на тень, иногда у меня проблескивала мысль, что я — покойник, который уже пережил собственную смерть. В таком состоянии восприятие живого, да и мертвого — ожившего в воображении, когда человек дает имена кирпичам или камням, выглядывающим из-под отвалившейся штукатурки — или отупляется, или заостряется. У меня заострилось. Чистильщик дал мне старую иллюстрацию, на которой было изображено море, — из-за нее у меня начало жечь в кишках.
И еще кое-что: глаза. Свет для меня стал тусклым — солнце чужим, смутно-желтым, будто горит там наверху абсолютно новая планета, светящая меньше и слабее, зелень становится утомительной (прогулка) и песок — ослепительно-светлым, отдаленные женские голоса — чем-то странным, какое-то безвоздушное пространство, начинающее к вечеру трепетать, что ощущаешь как легкий электрический ток.
Ночи становятся длинными, и в сны прокрадываются неприятные вещи, иногда просто отвратительные. Так, мне снилось, что у меня был половой акт с саламандрой, большой, как человек, — и даже сейчас меня охватывает ужас от этого воспоминания.
Погода не расточает больше свои чары, которые в первые годы я пытался излить в стихах.
Меня ведут на осмотр в больницу, я попадаю в руки маленькой толстенькой докторши, известной «строгой партийки». Здесь даже не запрещалось говорить с ней. Закончив, она окинула меня взглядом с головы до пят и сказала:
— У вас отличные брюки! Мы были бы рады, если бы могли одеть так наших больных.
Я ответил ей:
— Спасибо. И у вас очень хороший халат.
— Что вы хотите этим сказать? Я говорю абсолютно серьезно.
— Я тоже. Жаль, что вам халат не идет, в нем вы совсем приземленная.
Пока ты злой, ты жив. И пока ты любопытен. Я записал себе имя самой старой женщины в Германии — Берта Ганцлин, — которая на 105-м году жизни заявила: «Я еще не хочу умирать, потому что желаю знать, чем все это закончится».
Бой против всех видов смерти — той, что рядом с тобой, и той, что в тебе! Гуманизм нас предал и даже осмеял тогда, когда мы все с людоедами во главе стали гуманистами, бывшие католические инквизиторы проповедуют гуманизм, экзистенциалисты публикуют необоснованные трактаты во имя гуманизма (Сартр: «L’existencialisme est ип humanisme» [46] «Экзистенциализм — это гуманизм» (фр.).
… не знаю, зачем — если перед нами ничто?), марксисты стали гуманистами (я не могу это увязать с «классовой враждой»). Индийцы ссылаются на древние философские труды, в которых они обосновали «первый» гуманизм; в заточении я встречал уголовников с отвратительными деликтами и осведомителей, выступавших за «человека». Конфуций — единственный, кто разделил людей на добрых, средних и абсолютно испорченных, но атакующий английский либерализм и борющийся марксизм подмыли основание у его окаменевшего учения. Думаю, придет время, когда опыт сорвет маску с лица всеобщего вербального гуманизма, который под лозунгом «хочешь войны — готовься к миру» прикрывает гнилость международных отношений. Мотивировать мораль гуманизмом — адски рискованно, бог со своими санкциями был более колоритен.
Мораль создают обстоятельства, однако на некоторые из них можно воздействовать, а на другие — нет, другие растут самовольно. Двойная мораль необходима в мире вражды. Согласно морали некоторых нетерпимых идеологий уничтожение противника — это героизм, однако согласно традиционному этосу, упорно сохраняющемуся в народе, тот же самый поступок — это убийство. Перед Нюрнбергским судом сидели только высокие чины. И будем покойны, это был не первый и не последний пример такого рода.
Молодой политический заговорщик объяснял нам весьма остроумно: если украдешь индюка дома — это ерунда, если за границей магазин обворуешь и тебя поймали — это криминал, если нет — то это политический акт; политика, например, это когда мужика заставишь отдать тебе индюка «добровольно». Если любишь поэта Бодлера в неправильное время, становишься французским шпионом. Если отрицаешь до 1948 года Горького («Мать») как основу социалистического реализма, единственное спасение литературы, ты — агент Запада. Если хвалишь Сталина после 1948 года, ты — агент Востока. Все это называется диалектика. Вера в человека, следовательно, также подвержена диалектике — что, вероятно, и для убежденных гуманистов античной и ренессансной закалки является очень острым вопросом.
Читать дальше