Когда я протрезвел, меня охватила еще и какая-то неописуемая гадливость, и снова волшебная легкость освобождения, и опять отвращение, но трезвый рассудок говорил: Бог знает, чем бы все закончилось, если бы ты не захотел участвовать в „прегрешении“? „Шеф“ был опасным осведомителем, на очень хорошем счету у администрации. Если бы ты развернулся и ушел, этот черт не мог бы успокоиться ни на минуту — а не расскажу ли я обо всем кому-нибудь. Вся тюрьма смеялась бы над ним, и могло дойти до администрации, особенно до референта по культуре, педагог старой закалки, необразованный, но сентиментально уверовавший в свою культурную миссию. И этот бес, которого я вспугнул, вскоре заварил бы такую кашу, которая могла бы стоить мне даже головы. А так я уже на следующий день получил разрешение на свободное передвижение по тюрьме. „Шеф“ мне заметил, что готовится большая амнистия и что я в списке на существенное снижение наказания». — Он закончил. Кому-то он должен был рассказать.
Он даже не предполагал, что рассказал как раз тому, кому надо. Парень много кому в КИДе поспособствовал в чем-нибудь важном: послал на лучшее место, в мастерские, в арестантскую канцелярию и культурные кружки. Теперь его влияние все время росло, потому что ему только стоило поговорить с «шефом», который никогда ему в просьбе не отказывал. Про него стали даже злословить, дескать, «подписал сотрудничество» и стал опасен. Я посмеивался и думал про свое. Как важен какой-то засранный зад для вереницы человеческих судеб, а может, даже жизней.
Конечно, я никогда не отрицал слухов о его потенциальной «опасности» — такие слухи были ему только в помощь против заговоров тюремных интриганов.
Тяжела не каторга, тяжелы каторжники, говорят. Жизнь — бешеная глиста, на воле тебя монотонно бьют доской по голове, а тут засовывают тебе в зад закрытые зонтики и, открыв, пытаются вытащить. Так сказал тот, что рисовал порнографию.
Теперь время описать состояние абсолютной блокады.
Один деревенский сказал мне: «Счастье и несчастье никогда не приходят в одиночку. Это как если корова цепь сожрет. Тянешь у нее цепь из зада — звенья держатся друг за друга». Это дьявольски верно. Первым звеном было то, что я нажил на свою голову нового начальника тюрьмы — какого-то бледного шалтая-болтая, которым надзиратели крутили, как хотели. (Прежний «испанский борец» был, по крайней мере, и для надзирателей страхом и трепетом.) Меня в очередной раз отправили на рапорт, поскольку я не хочу шапочкой приветствовать надзирателей. Моя версия про «Mützen ab!» в немецких концлагерях и о крепостных с графами его ужасно разозлила. Он обрушил на меня все возможные наказания по списку, кроме карцера (на это — как я позднее узнал — он не осмелился из-за болезни), и с бешеными глазами обещал мне, «что мы еще встретимся». Заорав на меня: марш! марш отсюда!
Вскоре за тем амбулаторную палату, где нас лежало восемь самых тяжелых больных (это было в то время, когда мой экссудат, вода в легких, стал мутным и угрожал загноиться, что обнаружил врач, делавший пункцию, а с эмпиемой редко кто выживает), посетила комиссия в составе инспектора из Белграда, спокойного, аккуратного человека средних лет, республиканского «шефа по приведению в исполнение наказаний», которого я уже описывал, еще какого-то человека, не проронившего ни слова, и начальника тюрьмы, который только сопроводил к нам комиссию и тут же ушел.
Есть ли у нас жалобы?
Я пожаловался, что мне как арестованному писателю не дают ни карандашного грифеля, ни обрывка бумаги, в то время как в последнем иллюстрированном журнале напечатаны репродукции рисунков, сделанных масляными красками одним нынешним союзным министром, понятно художником, на каторге до войны. Тут уж подскочил «шеф по приведению в исполнение наказаний». Он заорал: «Никаких сравнений вы делать не будете! Его арестовала такая же банда, как и вы! Банда!»
Тогда уже я вскочил с постели в трусах и майке: «Это я банда?» Вмешался инспектор из Белграда, спокойно удалил всех прочих из палаты и, закрыв за ними дверь, обернулся ко мне: «Теперь рассказывайте!» — и достал из кармана блокнот. Я говорил полчаса или три четверти часа, а он только записывал. Я рассказал ему все, что знал, от скудной пищи для тяжелых туберкулезных больных (у одного из которых были такие гнойные, постоянно открытые фистулы между ребер, что он дымился через дырки, когда затягивался сигаретой) вплоть до избиения заключенных в подземных карцерах.
Читать дальше