Но вдруг что-то стряслось.
Что-то вверху, дребезжа, оборвало страховочный шнур, и он, глухо звякнув, провис. Десятки метров капрона, змеясь стаей зигзагов, рухнули в снег – и хлестнули в толпе.
Кто-то вскрикнул. Кто-то выругался. Мужик в плешивом полушубке присел и стал махать шапкой, как снятой головой…
Шар рванулся вверх, его стало плавно сносить, и он, на время затмив, совместился с солнцем.
Далее люди вырывали друг у друга бинокли и подзорные трубы. Выхватывали, чтобы видеть, как на обрывке шнура висит в вышине под корзиной воздухоплавающее тело, – и концы кашне, выбившись, свисают параллельно рукам, параллельно запрокинутому взгляду.
Финал этого полета я увидел вечером в новостях: шар наконец приземлился в Капотне. На следующий день прочитал в газете: Михаил А., эмигрант, семнадцать дней назад прибыл на побывку, с друзьями видеться отчего-то не стал, или не успел, причина неизвестна.
Но главное – вскоре я вновь этот воздушный рейд увидел в ночном кошмаре, где двумя чужими зрачками уносилось прочь в слепоту мое вобравшее город зренье…
Окно в кухне выходило во двор. Однажды утром осень в нем исчезла. Громадный белый свет, выпав из низкого облака, вытеснил разом обморочную жухлость пространства, которое, так и не успев обмолвиться последней постепенностью, взмыло куда-то вверх. Опрокинувшись и исчезнув, пространство оставило по себе свой отпечаток – призрак негатива, которому предстоит, пробуждаясь, быть проявленным весной. Просторная белизна, свободная для утраты нового взгляда, оказалась безопасным вариантом слепоты, испещренной застывшими черточками веток, теплыми пятнышками асфальта, кляксами канализационных люков, обрывающимися в воздухе лесенками галочьих следов…
Слепота эта безопасна потому, что она – внешнее, в нее можно проникнуть, у нее есть порог. Настоящая слепота – всегда внутреннее безграничное путешествие: в него не войти, из него – не выйти. Так моллюск обречен буравить тоннель своей раковины-дома.
Осязание слепца не есть отслеживание его мнимой границы, но ощупывание перемещения внутри его разбухшего до окоема лабиринта. Внутреннее настолько избыточно, что вымещается и на внешность. Отчего лица слепцов обычно так одутловаты, что щеки, подглазья, почти смыкаясь с крутыми надбровными холмиками, делают их облик схожим с видом утопленника, всплывшего на свет где-то вниз по течению на четвертый день.
Размытость телесных границ: туловище, лицо человека, утопшего в темноте, – бесформенное бельмо, расплывшееся по облику. Все одутловатое тело – сплошной ослепший глаз, лежалое рыхлое яблоко, чей цвет – бледность.
Лицо слепца есть слепок, как посмертная маска, снимок ландшафта вспученной внутри него темноты, в которую никак не вглядеться. Негатив делает размытую волглость черт внятной: выпуклое становится вогнутым, избытки бесцветного эфира лопаются тенями. Но что может быть бессмысленней фотографии слепца?
И все-таки во внезапности, с которой ретировалась осень, не было очищающего качества ополаскивающей временной перегной пустоты. Здесь был какой-то подвох, какое-то спотыкание, рушащееся под ноги с непроизносимым междометием, – язык беспомощен, поскольку как бы прикушен от удара, от которого легкий нокаут, тугим сгустком крови накативший в область переносицы, отчего зрение слегка передергивается, кратким всплеском становясь по периметру орбит рельефным и смутным, и стоп – пропало, и нет ничего, ни до, ни после: ни облака-неба, посеявшего свет, ни слякоти снежного воздуха, провисшего грузным пролетом вороны – неуклюжим цеппелином снявшейся вслед за своим «кар-р» с березы, обнаружив вдруг блестки вороньего интереса в мусорном контейнере; ни сумасшедшего горбуна в латанном на плече линялом плаще и в морковного цвета берете, по двору кругами сужающего свое брожение к помойке, – он долго движется в нерешительной медленности, колеблясь и стесняясь, но, завидев вороний слет, решительно – на опережение – бросается вперед, чтоб настичь наконец свое любопытство: что там за «кар-р», который нам, возможно, пригодится?
Скоро из контейнера вынимается бесполезное – в виде жестяной банки из-под оливкового масла. Горбун шевелит губами и о чем-то причмокивает, качаясь на каблуках, раздумывая, удаляясь. Отлетевшая недалеко прочь ворона, вернувшись осторожным комом сверху, клацает по горлышку металла: банка тяжела, ворона в глупости своей упорна, и кошка, крадучись, вдруг появляется вблизи. Птица, косясь на угрозу, сковыривается, не разжимая клюва, с края и, плюхнувшись со звуком жести оземь, загребает крыльями по снежной мокряди, перемешивая и взбалтывая белизну. Механически мелькнув, кошка вцепляется в ворону, на нет ее изводит, треплет, жмет – и замирает; снова треплет. Горбун, всплеснув руками, подбегает, дергает за шкирку, мычит трехцветному хищнику «пусти», – тот, жадностью инстинкта неподвижен, держит насмерть, ворона трепыхается на грани, предсмертный «кр-р» исторгнув напоследок; и этот сложносоставной скандал весь целиком долой вдруг исчезает, поскольку разом все запахивает штора, и варится неспешно превосходный колумбийский кофе, и сигаретой – первой за день – выводится наружу легкое круженье головы…
Читать дальше