И тут приметила ее тетка, смотрительница.
– И-и-и, что ж ты, окаянная, делаешь-то, а? – тетка набросилась на нее через оградку.
Надя всполошилась с испугу и стала кланяться в пояс.
Тетка недавно стала работать здесь смотрительницей и крик подняла для того, чтобы услышали сторожа, чтобы поняли ее усердие.
Но когда она уже нешуточно увлеклась, Надя обернулась и закричала на нее:
– Сахла, тетя! Не надо, сахла! – нервничая, Надя вставляла слова из азербайджанского языка.
Тогда пришел один из сторожей, здоровый парень в военном камуфляже, подозвал перепуганную Надю, сходил вместе с ней за Вадей, дал ему клещи, лопату, моток стальной проволоки и привел их к Белому Дому.
У правого крыла, в парке, напротив подъездов, у которых больше всего погибло от снайперов людей, были установлены щиты с красными вымпелами, усеянными фотографиями, с кратким описанием, как и где погиб, неказистые оградки – то вокруг крашеного железного креста, то вокруг деревянного резного, с коньком. Стояли пыльные венки, стенды с описанием октябрьских событий, памятными фотографиями, списками и биографиями погибших. Все вместе напоминало небольшое сельское кладбище.
Вадя вскапывал клумбы, Надя граблями чесала траву, рыхлила землю. Мужчины с траурными повязками на рукавах, женщины в черных платках тихо переговаривались и, шурша целлофаном, хлопотали у стендов.
С тех пор они стали время от времени приходить сюда – присматривать, подновлять, поправлять, укреплять. Надя прибирала вокруг, подклеивала фотографии. Вадя поправлял памятные сооружения, подбивал гвоздиками полиэтилен, подновлял стержнем с черной пастой буквы в списках, выцветших за год.
Один раз Вадя призадумался, набрал со стройки досок, сколотил «козлы», намотал вокруг космы колючей проволоки, насовал в нее несколько труб, примотал еще каких алюминиевых обрезков, – и потом весь день ползал вокруг на коленях, подвязывая к проволоке обрывки красного флага, насаживал кусочки фольги, вправлял поломанные гвоздики, которых набрал у знакомых торговок на цветочном базаре у Белорусского вокзала.
XXIII
Потихоньку Надя забывала мать. Сначала она не помнила совсем. Как мать умерла, так Надя встала и ушла. Помнит только вокзал. Как ходила по перрону, мычала. Не могла ничего молвить – только слышала себя, свое страшное мычание, и постепенно глохла.
К ней подошел милиционер, взял под локоть, пробовал увести, что-то спрашивал… А она мычит.
И больше ничего не помнит, совсем. Ни похороны, ни тетку. Память долго спустя – частями стала проявлять ей происшедшее.
Начиналось все с яблок. Как собирает в саду яблоки, как ползает в мокрой траве, как видит огромного слизняка, покрывшего яблоко – агатового, с рожками, упругого, пупырчатого, как язык.
Она кладет слизняка в рот. Держит замершее холодное тело. Вынимает. Слизняк расправляется в длину, показывая рожки. Ей отчего-то смешно, и, хохоча, она заваливается в траву, ее сокрушает рыдание.
Начиналось с того, как жадно, упиваясь, хрупая, ест яблоки. Как идет мимо лошадь, косится, не оторвать глаз: от колышущейся гривы, от течения холки, спины, крупа. Как ступает копыто, как из-под валкого хвоста выпрастываются, разваливаются шматы дымящегося помета.
Как торгует яблоками на базаре в Токсово. Как берет крупное яблоко сверху. Ладонью, лодочкой. Поднимает, переворачивает – и поверх него, ведя из стороны в сторону руку, – чуть улыбаясь, обводит взглядом покупателей.
После чего медленно подносит ко рту и, прикрывая глаза, вдыхает.
XXIV
Страшно было то, что нельзя было понять, где кончается человек. Она догадывалась, что, если честно, – это не так страшно: потом будет все равно, кто. Что она не заметит грани. Точнее, когда перейдет – ей будет уже все равно. Вот это – при совершенной беспомощности: ни ударить, ни укусить – вот это и был страх. И даже не совсем это. А то, что не выразить, кому сказать? Вадя слушал ее, но не понимал. Он не понимал, как может стать хуже, чем есть. И она тоже этого не знала.
Ей нужно было, чтобы с ней говорили: рассказывали, спрашивали. Всю жизнь с ней говорила мать. Всегда. Читала, общалась, рассказывала, обсуждала. Заставляла читать книги. Наде было тяжело читать книги. Ей было трудно отвечать. Мука выражения жила в ней больным, жгучим комом. Слова жили словно бы отдельно от нее. Они не приносили удовольствия, так как никогда не были похожи на то, что их породило.
Страшно было то, что она не заметит грани. Вадя говорил с ней. Он говорил, хоть и не слушал – и не очень-то хотел, чтобы она с ним говорила. Иногда пел. Но этого было не достаточно. Требовалась та методичность, с какой мать выцарапывала ее из небытия.
Читать дальше