Книжная смерть приходила ко мне каждую ночь и стерегла мой сон, словно собака. Точно тень она ходила по пятам за моим ночным сознанием и давала знать о себе то шевелением темной шторы на окне, то потрескиваньем деревянных полов, то дробной пробежкой капель по карнизу или беспокойным шевелением листьев на дереве во дворе. Я приучил себя засыпать не сразу, нарочно выжидая самое опасное, с моей точки зрения, полуночное время, прислушиваясь к звукам объективного мира и для отвлечения думал о всякой всячине. Например, куда же я все-таки денусь, если уберечься мне так и не удастся? Кто же останется после меня?
Но все эти тревожащие мое воображение мысли, так и не получив ответов, забывались и пропадали днем, как звезды на небе при появлении солнца. Дневное белое сознание не желало вспоминать о ночных мучениях и, пользуясь привилегией детства, наполняло себя покоем. Эта легкость забывания и выныриванья в новый день: откуда она? И еще: откуда покой? Я просыпался на маленькой кушетке в углу комнаты, и в комнате был свежий кудреватый воздух, завитый писком воробьев, от ветра шевелилась штора, и я выныривал из сна в тишину пустой квартиры, как купальщик из глубокого омута. Лопалась скорлупа нового дня, рвалась соединительная пуповина, и сквозь тонкую перепонку просвечивал скелет новой мысли. Например, почему мое неизвестно где шлявшееся ночью "я" опять, словно воздух в кожаный мяч, возвратилось в эту тесную оболочку десятилетнего мальчика? Так уж это точно, что "я" - это я; может быть, "я" - это кто-нибудь другой, имя которого еще только неизвестно? Разве в той стране, куда пропадает мое гулящее "я" невозможны ошибки, перемены платья или, по крайней мере, обмен опытом? Звонок в квартиру, я бегу открывать. Входит мое "я" в облике старухи-почтальонши и просит расписаться в получении заказного письма. Я, то есть на самом деле морщинистая старуха, расписываюсь и даю себе, как это делает бабушка Мария, гривенник в ладонь.
Впрочем, мысль может принять и иное направление. Пусть переселиться в другую оболочку дело непростое, но хотя бы заглянуть в нее, как в замочную скважину, неужели это так трудно? Неужели нет никакой возможности найти этот потайной глазок, ведущий в глубь и суть посторонне текущей жизни? Бабушка Мария как-то, споткнувшись у стола, уронила огромную фаянсовую гусятницу с ручками-ушами, расколовшуюся на разные части. Все видели одно и то же, а сказали каждый свое. Почему? Хотя необязательно. Мысли утром могут быть и совсем простые, склеенные из первых впечатлений о девочках, мальчишеских обид и поступков, мечтаний о кожаных штанах и прочей чепухе, которая журчит и переливается во мне, как жидкость в мелкой посуде. Я лежу, пока кто-нибудь не заглянет в комнату и, удостоверившись в моем пробуждении, не потребует, чтобы я вставал. Опасаясь распространенной среди мальчиков дурной привычки, меня заставляют спать на жестком, не разрешают долго валяться в постели и держать руки под одеялом.
И все-таки: прозрачная прострация покоя - откуда она? Время не ощутимо наподобие воздуха, приятного для тела: оно не колет, не выдает своего присутствия. В это состояние прострации я мог войти легко, словно в открытую дверь. Вот я стою у решетки набережной, гляжу на воду и думаю, вернее, как всегда растекаюсь мыслью по древу. Потом, вспомнив об одном маленьком удовольствии, оглядываюсь на взрослых - делать то, что я собираюсь, мне не позволяется - и осторожно сплевываю на воду. Плевок получается слабый и быстро пропадает. Тогда я плюю еще, теперь у меня получается удачней, и белое пятнышко плевка, чуть покачиваясь на легкой зыби волн, медленно начинает спускаться вниз по течению. С удовольствием наблюдаю я за ним. Пятно напоминает белый глаз, будто кто-то, спрятавшись под водой, плывет и только посматривает на меня белесым зрачком. Я всегда воспринимал тайну как необходимость, и все необычное и фантастическое приводило меня в восторг. Ведь ничего еще неизвестно: я еще мог стать Муцием Сцеволой, Дантоном и даже князем Мышкиным; и все мерцающие впереди неясные очертания воспринимались укрупнено и безоговорочно. А плевок тем временем уже давно уплыл вниз по реке; он скрылся в той стороне, где даже отсюда виднеется железнодорожный мост и где находится офицерский пляж, куда мы часто ходили вместе с дедушкой Рихтером.
Помню, мне внушали, что априорная любовь к природе является демонстрацией хорошего вкуса. Живописные пейзажи, носящие отпечаток идиллий прошлого века, должны были исторгать восторг из души и вызывать жесты широкие, как объятья. У меня был плохой вкус: с детства природа, особенно живописная, навевала на меня скуку. Вещи в себе, составляющие пейзажи, оставались непонятными мной как при отстранении (в розницу), так и в совокупности. Без желания противоречить, мне нравилось то, что действует на нервы другим: дождь, создающий иллюзию, что все тронулось с места, и очертания смешиваются, точно спицы в колесе. Идущий снег, потому что он скульптор, никогда не умеющий доделать ничего до конца. Все, что позволяло продолжить реальность и наделить ее тем смыслом, которым, возможно, она не обладает. Красоту я находил не в горах и скалах, а в сущей чепухе: например, однажды я ехал в трамвае, взглянул в окно и мне показалось, что мы едем в обратную сторону, то есть задом наперед. Восхищение расправило влажные крылья в моей груди и замерло, пытаясь сохранить щекочущее нервы ощущение. Следующий взгляд в окно привел к познанию закона относительности; трамвай действительно двигался назад, но относительно перегонявшей его машины. Сначала я стеснялся и всячески скрывал дефект своего восприятия: я пытался насильно втискивать в себя умиление от пейзажей, но они в свою очередь упрямо выплывали на поверхность, как погруженное в жидкость тело.
Читать дальше