Самовар в столовой – тяжело дышащий дьявол. Фарфоровая посуда за стеклами буфета – она была похожа на красочный парад солдат, готовых отправиться в бой. Летучие мыши под стропилами крыши – ракеты, прилетевшие издалека и приземлившиеся здесь. В библиотеке стоял коричневый массивный радиоприемник, подмигивающий в темноте зеленоватым бесовским глазом, он светился изнутри, и в этом свете были видны Вена, Белград, Каир, Киренаика – на шкале настройки. И был еще граммофон с заводной ручкой и раструбом, из которого временами исступленно низвергалась опера – ее обычно сопровождало мычание его отца. Босиком, крадучись, словно вор, ускользал мальчик в дальние углы дома и сада. Создавал себе из грязи возле какого-то проржавевшего крана города, деревни, мосты, замки, башни, дворцы, которые обычно разрушал, бомбардируя их шишками с воздуха. Далекие войны бушевали в Испании, в Абиссинии, в Финляндии.
Однажды он заболел дифтеритом. В полузабытье, охваченный жаром, он видит и не видит своего отца, который входит в комнату голым по пояс – бурная седая растительность покрывает его широкую загорелую грудь, – и тот распластывается над сиделкой. Слышит и рычание, и мольбы, и какой-то лихорадочный шепот… И вновь горячечное забытье, когда память тонет в обрывках сна.
По утрам, на исходе лета, как и в это субботнее утро, бывало, приходили феллахи из арабской деревни, расположенной на берегу моря. В темных «абайях» – своей национальной одежде, с подрагивающими усами, с суматошными гортанными уговорами… Они сгружали со своих покорных осликов плетеные корзины. Темные гроздья муската. Финики. Коровий навоз. Зеленовато-фиолетовые фиги… Смутный запах приехавших с ними женщин заполнял весь дом, оставаясь там и после их ухода. Отец, бывало, посмеивался: «Эти порасторопнее, чем русские мужики, не напиваются, не матерятся, только пачкают и немного воруют, дети матушки-природы, но если дать им забыть, где их место, – они и зарезать способны».
Порой просыпался мальчик на рассвете от голосов перекликающихся верблюдов. Караван из Галилеи или пустьши доставил строительный камень. А иногда – арбузы. Из своего окна видел он, как мягки верблюжьи шеи. С каким презрительно печальным выражением смотрят верблюды на все вокруг. Как утонченны линии их ног…
По ночам в своей комнате в конце второго этажа он ловил доносившиеся к нему всплески веселья: временами отец закатывал приемы. Британские офицеры, греческие торговцы, купцы из Египта, посредники по торговле земельными участками из Ливана (если не считать Закхейма, сюда почти не ступала нога еврея) – все собирались в зале, чтобы провести вечер в мужской компании за выпивкой, анекдотами, картами (иногда все это сопровождалось пьяными рыданиями). Зал был вымощен мраморными плитками нежных тонов, привезенными отцом из Италии (все эти плитки были украдены в тот период, когда дом был заброшен, вместо них Боаз вымостил пол серыми бетонными плитами). И были мягкие восточные диваны, низкие, с вышитыми подушками. Чужие люди имели обыкновение заваливать мальчика игрушками, хитроумными и дорогими, но недолговечными. Или коробками конфет, которые он с младенчества ненавидел (однако вчера послал купить в лавке в Зихроне две коробки, чтобы побаловать Вашу дочь).
Мальчик – постоянно что-то замышляющий, прислушивающийся, подглядывающий и исчезающий, словно тень, плетущий мелкие интриги, полный горечи и высокомерия, – из лета в лето слонялся по пустынным дорожкам усадьбы. Не имея ни матери, ни брата, ни друга, никого, кроме своей обезьянки. Его отец эту обезьянку казнил, а мальчик воздвиг на ее могиле какой-то исторический мавзолей, который сегодня превратился в развалины, и в них Ваша дочь растит черепаху. Ту самую черепаху, которую нашел для нее Боаз.
А но ночам – молчание темноты. Которое вовсе не было молчанием.
Дом стоял одиноко. Около трех километров отделяли выходящее на север окно от последнего городского дома. На краю фруктового сада было пять-шесть хижин, которые отец велел построить из жести и цементных блоков для своих рабочих- черкесов – он привозил их из Ливана или Галилеи. Неясные, приглушенные, взвивались в ночи их голоса – они пели песню, в которой было всего лишь две ноты. Во тьме лаяли лисицы. Шакал заходился жалобным воем на расстилавшейся вокруг дома пустоши, усеянной валунами, заросшей колючками, шелестящей мастиковыми деревьями. Однажды в полнолуние у сарая, где хранились инструменты, появилась гиена. Отец выстрелил в нее и убил. Утром труп ее был сожжен на склоне, внизу.
Читать дальше