Итак, мы познакомились, и нас словно едким кипучим оловом приварило в минуту друг к другу. И судьба наша, ударяясь и цепляясь о невидимые преграды, как двухцветная, вырезанная из легкой жести, пьяненькая от остро-ласковой весны бабочка, полетела к белым разрывам и вспышкам утренних ненужных огней… Да и вся наша жизнь тогдашняя была словно ярко-размалеванная, неклассическая, и оттого слегка фальшивая и сумбурная хореография: блеск, пустота, полет… снова блеск. От жизни этой тянуло заморочкой медленных спиртовых притираний, порочным запахом пудры и острой белой пылью тянуло. Она была великолепна, но и горчила уже немного. И ревнивая горечь жизни состояла, представьте, в том, что Стася-Станислава – была врушкой. Она врала непрерывно, врала всеми своими движениями на сцене, в буфетной, гримерной. В каждом наклоне и повороте шеи, ее головы я видел тонкий паутинный налет совершенно простительной, как теперь я понимаю, женской лжи. Она врала постоянно, без умысла и беззлобно, но врала вовсе не без выгоды. Мне тогда казалось, что из нее слова, полслова правды не вытянешь. Далась мне эта правда! Любовь и взаимность в любви – вот правда бытия! Тем более, что когда она целовала меня, прижимая своим хлестким, но отнюдь не легоньким телом в глухих портьерных закутках театра к стене, никакой лжи, никакого дурного, свойственного ей во всех иных случаях, актерства я не чувствовал.
Чтобы пересилить и пресечь эту ложь, выкинуть всякие неясности, все ее перемигиванья с главным режиссером – сердитым человеком с бетховенским взметом легких волос, над исполосованным не только вдоль, но даже и поперек морщинами лбом, – я придумал ездить за город. Мы ездили на дачи с самого открытия на великой и мощной реке навигации, и там на несколько часов возбуждение и лихорадка города, театра, сплетен, ужимок, мелкой лжи и весны покидали нас. Она брала свои балетные новенькие тапочки (розовые и отвратительные, единственное, что я в ее одежде ненавидел), я брал свой выгоревший на солнце серый футляр с черно-вишневой скрипкой внутри, и мы на речном трамвайчике-»черепахе» спускались по реке к очередной, отданной на день кем-то из знакомых в наше распоряжение даче. Своей предполагаемой музыкой и хореографией на этих дачах мы не то чтобы маскировали любовные отношения, а просто постоянно и настойчиво убеждали себя, что для нас все-таки главное – главное, главное! – наши профессиональные занятия, а не что-то «другое», не вполне запрещенное, не слишком дозволенное…
Ехали мы с одними намерениями, а проводили время странно и почти всегда для себя неожиданно. Вместо того, чтобы содрать жаркую, полузимнюю, терзавшую тело одежду, вместо того, чтобы сразу вгрызться, вонзиться друг в друга, – ее комнаткой на днище театра располагать можно было далеко не всегда – мы разбегались по углам, надувались как сычи, припоминали друг про друга нехорошее, несимпатичное, «правдивое». Потом, конечно, это внезапное и острое отчуждение проходило, и она, выложив на стул или кровать раздражающие меня тапочки, делала несколько классических, хорошо рассчитанных танцдвижений, о которых с училищных лет не вспоминала, но сейчас вынуждена была вспомнить, и затем сразу начинала поиски сухофруктов. И тогда я уходил на причал, если был, – или просто на поросший камышом, везде одинаково высоким, ранящим, иссохшим за зиму берег, спускал ноги в ледяную еще воду и резко, но неконкретно начинал переживать что-то со мной не случившееся, далекое…
Возвращаясь с дач, мы иногда на полчаса заскакивали в дешевое, но с хорошей, даже неожиданно изысканной кухней, кафе-поплавок. Ресторанов и кафе я не терпел уже тогда, да и смешно сказать: какие могли быть рестораны в мои неполные двадцать лет да еще при постоянных до последнего времени многочасовых занятиях музыкой? Она же такие заведения обожала. И это тоже служило поводом для взаимной раздражительности и раздоров. В тот майский вечер в «поплавке» было не так пусто, как это всегда бывало потом, летом, в июне, в июле. Мы перепрыгнули в качающийся поплавок и тут же напоролись на полупьяного грузного человека, с грушевидным животом, с лоснящимися гладкими черными волосами, с таким же лоснящимся лицом и двумя дырками на лице вместо носа. Я не могу сейчас и никогда до этого не мог вспомнить, что он такое сказал, с чего все началось, помню только, что через несколько минут я вскочил, подбежал к безносому, что-то ему крикнул, произошла драка. Драка была молниеносной, собственно это была не драка, а так, хорошая стычка. В итоге, грузный гладковолосый человек, которого я немного знал и который уже подходил ко мне с явно противоестественными намерениями в театральном скверике, – в итоге грузный человек упал на крайний стол, а затем, волоча за собой ухваченную в злобе скатерть, и вовсе сполз на пол. Никогда никаких людей, да еще и много старше себя, я не бил, мне стало тошно, жарко, мы выскочили по шатким сходням из «поплавка» на берег и уселись на скамейку неподалеку. Отсюда наряд милиции, вызванный безносым или кем-то еще, меня и забрал. История эта навряд ли чем мне грозила, но ощущение надвигающихся неприятностей повисло на мне, как повисает зацепившись за прядь волос курильщика завиток табачного дыма… Отпустили меня ночью, да и то предварительно вызвав в милицию директора училища, зачем-то еще моего преподавателя, а потом отца. Повторяю, дело было абсолютно несерьезное, безносого знали, знали, что он из себя представляет, и зачем меня, сгорбленно и понуро сидящего и лишь изредка лохматившего упавшие на шею волосы, показали стольким лицам, – я и по сию пору сообразить не могу.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу