Мне этого не понять. И потому, вместо поисков логических объяснений, я который раз уже заставляю звучать действительно дивную и великую немецкую речь:
Under der Linden
an der Heide,
da unser zweier Bette was,
da mugt ir vinden
shone beide
gebrochen bloumen unde gras.
Vor dem valde in einem tal,
tandaradei,
shone sanc diu nahtegal…
Но не помогает и чудо стиха! Вот уж и век перевалил на другой, а все буйствует и не уходит из меня та Великая Война. Она обрывается по жилам вниз, как обрывался на сбитом «ястребке» в море близ Анапы еще один мой дядя. Она тяжко подымается с донца желудка, как подымался в 43-м с сивашского дна отец, с простреленными ногами. Она воет в затыкаемых ватой на ночь ушах, как выла на временно оккупированной территории моя мать.
Да еще и чудится при этом нечто странное, а по нынешним временам и просто невыговариваемое: Европа той войны хотела! Всеми своими потрохами, всеми своими промытыми ложбинками, ухоженными замками, изгибами рвов, дырами пивнух! Хотела подсознательно, а затем – сознательно: Может, война казалась ей одной из последних возможностей в грубо-любовном захвате, в жестко-страстном насилии обновить свое стареющее тело? Может, она хотела поражения, а потом возрождения из пепла?
Кажется, так же подсознательно хочет Европа новой войны и толкает к ней нас.
А иначе – откуда хорошо скрываемые, но острые вспышки новой ненависти? Откуда – бомбы и вертолеты? А тщательное замалчивание когда-то образцово налаженного производства сумочек из человечьей кожи и выпячиванье русской (чаще против своих же) жестокости? А плохо прикрытое презрение к нам, варварам, долетающее окриками даже не из центра – с самых тихоумных окраин сегодняшней Европы?
Так что же? Снова будем переливать в Европу (для ее омоложения) свою душу и кровь? Ведь мы тоже страстно любим ее! Хоть многое нас и разделяет.
Что? Да хоть приколачивавшаяся над воротами тех самых лагерей надпись: «Работа делает свободным».
Работа делает рабом! Так! Не иначе! (Если, конечно, о бесконечной и механической, какую нам и готовят, работе речь.)
А свободным нас делает душа и ее легкий, любовный лет над естественной (а не навязанной, залитой лаком комфорта) жизнью.
Но какую тяжесть создает доя душ косных, душ искусственных, выделанных из полиэстера и коттона, присутствие рядом с ними душ легких и слабых, «улётных», не обремененных злобой и мщением!
Дядя не хотел мстить. Он был легок душой.
Не стану мстить и я. Хоть на душе у меня пока еще тяжко, тяжковато.
Тихо и трепетно мерцает сад, широко и легко спадает с неба вода, многое хочется помнить, и многое забывается, многое хочется забыть, а оно припоминается вновь. Да и не знаешь никогда точно: что надо по-настоящему забывать, что помнить? Начинаешь строку и, кажется, необходимей ее нет ничего на земле, а к концу этой строки уже мелькают перед глазами рваные пятна и зажигается красный фонарь: не надо, не то, стоп! И лучше всего, наверное, когда у рассказа нет ни конца, ни начала, а есть только ощущение: что-то когда-то действительно шло, какая-то жизнь вертелась на кончике пера и языка, билась, трепетала, пела. И вот ты вдруг уцепил, схватил и увидел ее по-настоящему, а не сквозь слёзы, а не боковым, косвенным и равнодушным зреньем, и уже стоит перед тобой на лестнице полутемной беженка, стоит, как сама жизнь, не рассыпается, не уходит. И ты словно со сна, не умея враз выпутаться из внутренних своих мыслешевелений и длиннот, ошалело спрашиваешь:
– Стася? Ты?
Ты еще надеешься, что она скажет: «нет», скажет, что это ошибка, скажет, спрячется в растерзанный гурт, в жалкую толпешку таких же как и сама она, беженцев, подбирающих дряхлыми овечьими губами с грубокрашенных редакционных столов черные, черствые крохи.
Но она отвечает: «Да». И уводит глаза в сторону. И тогда ты вспоминаешь, что видел ее два часа назад, пробегая из секретариата в столовую, видел когда-то золототканые, а теперь желтовато-серые волосы, видел чуть удлиненное лицо с прозрачным, словно точившимся из слоновой кости носом, видел пылающие черным огнем глаза, уставленные на тебя. Видел, но не признал, не вспомнил…
Дни нашей жизни бегут, как эта вода с неба. Пробежали разодранные напополам семидесятые, пролились, как из ведра, гремучие восьмидесятые, бегут, убегают в бездну обезумевшие девяностые… И ты, ежась оттого, что по тебе сбегают сразу два десятилетия, на минуту «выпадаешь из момента» и забываешь, что же сейчас такое за окнами: весна, осень?.. Да, наверное, этого знать и не надо. Потому что сейчас со щек и с губ твоих, со щек и с губ стоящей перед тобой и невыносимо постаревшей за двадцать лет женщины, льется другая вода и другое небо, сбегает другая жизнь, которая кажется тебе сейчас единственно возможной, нужной, и кажется без сомнения истинной. А это, нынешнее твое существование, наоборот, представляется чистой воды идиотством, глупостью высшей марки представляется…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу