— Если тебе что-то нужно от меня, проси!
Леонид не обратил внимания.
— Была такая картина перед войной: «Профессор Мамлок». Перед тем, как мы заключили договор с фашистами. Потом сразу запретили ее. Там привозят к Мамлоку на операцию эсэсовца, какой-то важный чин. И он, врач, на операционном столе спасает его. А тот будет убивать и его убьет. В этом что-то, чего я не могу понять. Это делает человечество бессильным. Но если бы этого не было, люди давно бы выродились. И через страшные жертвы — повторяют вновь и вновь. Тут какое-то необъяснимое противоречие…
Евгений Степанович остановился, взглянул на часы. Как раз оба они вышли к площади Пушкина, на яркий свет фонарей.
— Да, я здесь свой! — сказал он твердо и недвусмысленно, с совершенно определенным значением. — Здесь меня понимают. И я здесь понимаю всех. Вот так! И не иначе.
И оглядывался, соображая, в какую сторону к метро, давно он уже на метро не ездил. Но тут дали зеленый свет, машины помчались, властным жестом он поднял руку, махнул, будто команду подавал: «К ноге!» — и одна из машин, черная «Волга», притормозила у края тротуара, признала хозяйский жест. Он сел, не прощаясь, захлопнул дверцу, а тот остался на углу, на свету, в своем длинном, чуть не до щиколоток, из давних времен, черном пальто с серым барашковым воротником и в кроличьей шапке. Остался в прошлой жизни, которой не было. Не было. Как в анкетах, которые столько раз по мере служебного продвижения заполнял Евгений Степанович и с ободряющим сознанием проверенного человека писал твердо: не был, не находился, не участвовал, не подвергался, не состоял…
Дома Елена уже знала, что произошло в театре: приятельницы, которые сами не были, но наслышаны лучше тех, кто присутствовал и видел, донесли по телефону с должными недомолвками, намеками и умолчаниями — на условном языке. Она только поинтересовалась: такой-то, такой-то и такой-то были с женами?
— Я тебе говорил: с женами приглашали от министра и выше. Я не развлекаться ездил, это моя работа, там судьбы решались!
За поздним ужином он выпил стопку лимонной водки и ел неряшливо, зло откусывая и роняя изо рта на скатерть, на тарелку; теперь он мысленно говорил самое главное, что не догадался сказать сразу, теперь добивал в споре. Только после второй стопки и некоторого насыщения помягчело в душе, а то уже виски начинало ломить.
— Так плюнуть в душу! — сказал он и, взяв кусок мяса с тарелки, опустил его в раскрытую, со слюной, дышащую пасть черной собаки, которая давно уже терлась о его стул. — Так в душу наплевать! — И опустил в пасть Дика второй кусок, вытер пальцы. И рассказал Елене о встрече на бульваре.
— И правильно! И так тебе и надо! — взвилась она с первых же слов, будто обрадовалась. — Ты побольше, побольше привечай всех этих. С кем в пионерах состоял, с кем сто лет назад учился. Еще одногоршочников созови, они с радостью набегут, с кем ты в детском саду на горшке сидел. Они тебе нужны? Или всякий раз им что-то от тебя нужно? Это что, тот самый, для кого ты столько сделал в жизни?
— Да, — неопределенно, не уточняя, ответил Евгений Степанович.
Он выпил крепкого сладкого чаю, позолоченная серебряная ложечка из глубины стакана излучала электрический свет. И стакан был тот, из которого он всегда пил: тяжелый, хрустальный, в серебряном подстаканнике. И каждая вещь в доме была частью его жизни, о каждой многое можно было рассказать. Ну и что, лучше бы стало кому-нибудь, если бы он прожил не так, как прожил, если бы он, например, пожертвовал собой?
Кто-то когда-то рассказал ему, давно еще, так что забылись мелкие подробности, как молодой Сталин — Сосо — спасался от погони вместе со своим напарником. И тот подсадил его на стену, откуда Сталин должен был подать ему руку, но вместо этого спрыгнул на другую сторону и скрылся. Спустя время они все же встретились. Напарник то ли был избит, то ли угодил тогда в тюрьму, но вот встретились. «Как же ты мог не подать мне руку? Я тебя подсадил…» — «Я нужен для больших дел». Евгений Степанович не делал прямых сравнений, но в том, что он нужен для больших дел, у него никогда не было сомнений. А большие дела, а революции не делаются в перчатках. Да, да, это так, он любил это повторять.
И, уже лежа в постели (две их кровати румынского орехового гарнитура были поставлены рядом, у каждого — своя тумбочка, свой свет), чувствуя тяжесть в животе оттого, что напихался так сразу, переел, он сказал расслабленным голосом:
— Иногда я думаю, в чем причина? Столько делаешь для людей, а в ответ сплошная неблагодарность. Вот пьеса моя… На кардинальнейшую тему, конечно, режиссер не сумел раскрыть, но в ней прочитывается то, чего никто не осмелился сказать. А хотя бы один из этих корифеев хоть одно доброе слово в прессе…
Читать дальше