Началось уже время учебы. Для прохождения уколов (два раза в день, каждый раз больше часа езды туда и обратно), приходилось пропускать занятия; Поспевал он, в лучшем случае, ко второй паре, каждый раз оправдывался больницей и каждый раз у него требовали из больницы справку. Пока он действительно не принес старосте справку с треугольным штампом диспансера.
А во вторник, когда у ребят был выходной под названием “военная подготовка”, а у девушек – медицинская учёба, на которой перед ними в морге разделывали трупы, он встретил в автобусе венерического маршрута всю свою девичью группу, – ехали в одну сторону. Девчонки чуть не уписались от смеха, – то ли догадались, то ли так. У них в этом возрасте происходят какие-то химические реакции, действующие на мозг, как трава марихуана. По отдельности, кстати, они так не смеются.
Позднее, когда Хафизов встречал своих облысевших, обрюхативших товарищей по институту, оказывалось, что они воспринимали то время как прекрасную, беззаботную пору, которую хотелось бы вернуть, – единственное времечко, когда они жили по-настоящему. “Помнишь, такой-то залез на колени памятника Толстому, что во дворе института, и пил там прямо из горла. А проректор-то, который потом стал ректором и умер, заходит в аудиторию, прямо достает пробку из пепельницы и спрашивает: “Что это? Плавский, я спрашиваю, что здесь написано?” А Плавский подносит пробку к самым очкам и отвечает:
“Здесь написано “Винпром”, Анатолий Анатольевич”. А Наташка Свинева с подружкой зашли в туалет, а там возле унитаза спит мужик. Подружка испугалась, а Наташка перебросила ногу через него и пописала перед самым лицом. А пивную называли пятым корпусом, хотя корпусов было всего четыре, потому что на большой перемене все студенчество перемещалось туда. А Эдька Шпанов всегда спорил, что выпьет кружку пива за три секунды, а выпивал за две с чем-то, но проспоренные деньги ему не отдавали. А Бяло-то, помнишь, который каждую неделю отпрашивался на похороны живой бабушки – майора милиции и знал наизусть имена всех министров абсолютно всех стран от Берега какой-нибудь Собачьей Кости до Исландии, как он снял комнату и в первую же ночь обожрался денатурата и насрал посреди ковра…”
Все это было так, да не так. Подобные разговоры напоминали восковой муляж наливного яблока со следами зубов глупого первоклассника. Истинное же чувство времени было маета, ожидание без надежды и возбуждение без радости. Что-то наподобие того нытья в животе, которое возникает при нежелании куда-нибудь идти и что-нибудь делать. И, от постоянного принуждения и нежелания, сонливость, когда, если бы родители перестали погонять, проспал бы пятнадцать, двадцать, сколько угодно часов.
Если первая пара была каким-нибудь малозначительным предметом, наподобие русского языка, и если учитель этой дисциплины не слишком жестоко мстил за пропуски, Хафизов делал вид, что встает
(“Московское время семь часов сорок минут. В эфире – “Пионерская зорька”!”), а когда родители расходились по работам, укладывался опять. При этом его преследовал кошмарный грохот втыкаемого ключа и неурочное возвращение отца, но этот вечно ожидаемый звук гремел только в полусонной галлюцинации.
Хафизов научился видеть сны, больше того, вызывать их и устраивать продолжение, если сон прерывался на интересном месте.
Поздним утром сознательное управление сном достигало такого мастерства, что этот кинороман и сном-то нельзя было назвать.
Прекрасно понимая, что находится в нереальности, Хафизов вытворял то, что в реальности нормального человека невозможно: дрался, убивал и насиловал. И наслаждение получал вполне реальное.
Девушка, вызванная сном, не всегда была персонажем дневной жизни, имя могло быть от знакомой, а образ неизвестно, от кого. Бывало, сладкие чувства вызывали недостойные существа, днем презираемые, чем недостойнее, тем слаще. Бывало, хотя и реже, что женский образ вообще отсутствовал, а снилась, например, стрельба с ярким пламенем из короткого толстоствольного револьвера или полет по-над электрическими проводами ночного макета-города с заглядыванием и проникновением в окна, где он избивал (протыкал) присутствующих. И пробуждение, когда все уже сладко ломило, а иногда уже дергало и било горячим током, и он дожидался конца поллюции наяву. В отличие от своего рукотворного аналога, явление это было чистое, радостное, не оставляющее раскаяния, ибо это было явление природы, а не результат слабоволия, в котором не принято признаваться.
Читать дальше