– Ты бар-рин! – кричал он мне, – ты и в прошлых жизнях был р-р-усский бар-рин! Потому-то ты ничего делать не хочешь! А я р-разночинец! Я все свои прошлые жизни горбом, гор-р-рбом деньгу заколачивал!
Я же только разводил руками и виновато улыбался. Ибо кроме как
"вот такое я, бля, говно", сказать было мне нечего…
… А сейчас еще соточку за совсем другое время… За те "минуты роковые", за пир богов, на который оказался званным в августе четырнадцатого… С середины восьмидесятых годов стал я лицезреть в алкогольном полу бреду себя самого в гимнастерке и портупейных ремнях стоящего вечером на перроне Варшавского вокзала, возле вагона поезда, что увозит меня в действующую армию. Совершенно четко видел и слышал оркестр, играющий "Прощание славянки", закат и красные облака на горизонте. Впрочем, ещё с самого моего детства каждый раз, когда я слышал именно эту мелодию, замирало сердце, и возникало перед взором видение огненных облаков. Как же всё во мне однажды перевернулось, как загремел в душе тот марш, когда в 16 лет я прочел у Блока про уходящий на войну эшелон, про кровавые дымные тучи в закатной дали! А как всю жизнь разрывалась душа от звуков паровозных гудков, от шума выходящего из поршней пара и прокручивающихся на месте колес!
… Потом, опять-таки, словно во сне видел себя самого замершего, стоя на дне грязного окопа, возле речки под зловещем именем Стоход, и вжимающегося спиной в мокрую глиняную стену. Прямо на нас надвигается по небу нечто длинное страшное сигарообразное, из которого с ужасным свистом летят к нам на землю серебристые стрелы.
Помню, как сейчас, заляпанный грязью зеленый погон с двумя маленькими звездочками на правом плече, продетый под него ремень портупеи и стальную стрелку, пролетевшую и ушедшую в землю в десятке сантиметрах справа от моего плеча. Помню свою ужасную обиду на судьбу, ибо летом того самого 14 года я только что вышел в
Семеновский полк, получил столь красивую форму с белым разлапистым крестиком, украшенным мечом и царскими вензелями, да так и думал, что буду гулять в ней по Невскому и знакомиться с барышнями. А тут приходится валяться в жутчайшей грязи и молить Бога, чтобы летающая над нами смерть меня миновала…
… Снова соточка в граненом стакане, и в мозгу как бы вспыхивает еще одна сцена из той же эпохи "пира богов". Я под видом бродячего фотографа еду в поезде на юг в самом конце семнадцатого года. Вижу, словно все это было вчера, забитый под завязку вагон, где мы сутками стоим на совершенно затекших ногах, протискивающиеся меж нами патрули, обыски, проверки документов, объяснение с пьяной солдатней, заискивание перед ними и их якобы фотографирование на пустой аппарат. Помню безумную радость, охватившую меня, когда поезд прошел
Лиски, и я понял, что патрулей больше не будет, мы – на Дону. Потом как наяву вижу Новочеркасск зимы с семнадцатого на восемнадцатый год, заново ощущаю счастье надеть погоны и быть своим среди своих.
Когда спустя 70 лет я в моей нынешней жизни очутился в
Новочеркасске, и еще снизу, со станции увидал на горе силуэт величественного собора, то душу охватила столь волнующая радость узнавания, что словами передать её невозможно. Я шел и знал, что сейчас за этим углом будет такой-то дом. И он действительно там оказывался, только ужасно обветшавший и покосившийся. Именно в
Новочеркасске Надька впервые поверила, что мои россказни – дело весьма серьезное, а не очередное дуракаваляние.
Это же самое одновременно тревожное и радостное ощущение дежа вю испытал я в мае пятидесятого года, когда Генка Кубышкин впервые привел меня на Семеновский плац, что находился совсем рядом от нашего Лештукова переулка. Правда, тогда в 10 лет я не мог ещё понять, осознать, почему мне здесь всё так знакомо, только загажено и порушено. Там на плацу посреди развалин загорали на майском солнышке несколько голых по пояс, расписанных татуировками амбалов с низкими лбами, стальными фиксами и в широченных брюках. Перед ними была расстелена газета, на ней стояли бутылки водки, лежал хлеб и колбаса. Один из них тренькал на гитаре, и все пели о том, как в неком саду шпана по очереди насиловала девушку комсомолку, а в эту очередь пролез какой-то старикан. Кодла возмущалась:
Старый хер, куда ты прешься,
Али дома не ебешься,
Аль тебе старуха не дает?
Старикашка оправдывался:
Братцы, вы старухе ни гу-гу!
Братцы уступите старику!
Надоела мне старуха, мне охота молодуху,
Читать дальше