— Федька… пили! — вырвалось из отцова горла слабое бульканье.
Федор кинулся к пиле, схватился за ручку и потянул. Пила поддалась, пошла, посыпалась, полетела древесная труха. Федор навалился всем своим весом, и пила снова ушла вниз. Приладившись к инструменту, Федор размеренно задвигался, и дело медленно, но пошло. Ветер ярился, набирал мощь. Ахнул гром, словно кто-то пнул со всей дури небо под дых кованым сапогом.
Нужно было поспешать, успевать, пока отец еще дышит, спасти любимого тятю от Пекла, а себя — от страшной судьбы безотчего отрока.
И тут Федор услышал сквозь завывания ветра тяжелое дыхание. Скосив глаза, он заметил, как кто-то тяжело карабкается по дереву. Еще мгновение — и из-за ствола показалась тощая, ветхая фигура деда Охрима.
Кряхтя, дед с трудом взгромоздился на сук, поднялся с коленей и, раскинув для устойчивости в стороны руки, осторожно направился вдоль сука к Федору.
— Дедушка, вы чего? — прошептал Федор одними губами, но невзирая на рев неистового ветра, дед Охрим понял, что сказал отрок.
— Феденька, голубчик! Заинька мой ненаглядный, — зашамкал беззубыми деснами он в ответ. — Миленький! Пусти к себе дедушку, п**данемся вместе!
«А тятя?» — подумал Федор.
— Что тятя? — тявкнул дед. — Считай, что уже мертвяк твой тятя. Сердце у него треснуло, потому как гордец. Я ж ему говорил: «Чую, Влас, что настал твой срок — смотри ты какой поутру желтый… Прохудилось у тебя нутро, в Ирий тебе пора». А он мне: «Федька-то малой ищо. Рано ему на дерево, вишь, итти». Вот и дождался. Не долетит он до земли, Федюня, ой, не долетит! Еще в полете сердце лопнет. И станешь ты безотчим отроком, да еще порченным, потому как тятьку не уберег.
«Нет, дедушка, неправда! Жив он!» — подумал Федор, а вслух прокричал:
— Вали отсюда, Враг тебя забери! Чужих отроков не замай, своих-то куда подевал? До старости смертный уд свой тешил, вот и натешил себе на седую бороду!
Уд семенной когда тешишь — боль во всем теле страшная, неописуемая — кости ломит, испариной прошибает, кашель, сопли, тошнóта, будто вот-вот помрешь. Зато оттого дети родятся. А уд смертный — от него сладость райская и кости ломанные разжижаются. И лежишь потом ни жив, ни мертв целые сутки, и дух твой словно в Ирии, а тело все чешется, но и это — сладость. Но вот баба, с которой смертный уд тешил, на девять месяцев запечатанная — не понесет, как ни мучайся, ни старайся. Потому сперва сына роди, а потом смертный уд тешь.
Отшатнулся дед, как от удара. Не ждал от мальца мужского разумения.
«Ах ты, пащенок!» — сказать хотел, но осекся и проворковал слюняво:
— Бхаг упаси тебя, Феденька, от таких речей! Как помыслить-то ты такое мог? Разве не слыхивал, что с бабами мне не везло — какую не возьму, так то лягушка укусит, то капусты нечищеной съест и закаменеет.
Но Федор знал, что врет дед и что догадка его верной была. А Охрим тем временем до тяти дошел, присел на карачки, ухватился за тятину рубаху и к краю сука тело потащил.
Как понял Федор, какую Охрим мерзость хочет учинить, бросил пилу, подбежал к тяте и тоже в рубаху вцепился. Дед с годами, конечно, ослаб, но с мальцом еще в силах совладать. Вцепились они на пару в тятино тело и ну тянуть каждый в свою сторону. Пыхтят, сопят, а тут хруст такой тихенький — хрррр… хрррр… Федор поначалу подумал, что это тятина рубаха рвется, а потом смекнул: сук подпиленный под напором ветра надламывается. Заорал дико и потянул тятино тело к распилу.
Страх и ужас! Отрок отцелюбивый влечет мышцу и кость родительские ко спасительной погибели. Старец многогрешный поспешает отрока прежде к падению благодатному принудить. Через оное в бездну воспарение блудный стыд свой искупить. Древо духновением Бхага терзаемое скрыпом вопиет. Вот уж и железа зубчатые изрыгнуло из плоти своей сокрушенной и все горше вопиет, сломление страдательное предвосхищая. Аки псы сцепились супротивники: малый старому персты зубами ущемил, старый малого коленом дряхлым под ребра язвит. Покатились кубарем по суку, через распил перевалились и се — хрустнуло древо и сломилось, и полетели втроем во сретение року неотвратному!
Падали вместе: Федор и Охрим царапали друг друга когтями, фыркали, шипели, но чем отчаяннее держался Федор за отцово тело, тем яснее понимал, что дед был прав — холодным было оно, окоченевшим, неподатливым, неживым.
Мысли в голове Федора вихрем кружились, будто ветер, ворвавшись в уши, поднял всякий сор и завертел в бешеной свистопляске. Если отец умер, так и не п**данувшись, то, значит, душу свою погубил и душу Федора тоже — это было понятно как бхажий день. Но если Федор без пильщика, один п**данется, то душа его, опять-таки, погибнет. Разве может одна душа дважды погибнуть и две вечности в Пекле страдать? Странно это как-то. А если Федор сейчас на деда Охрима пересядет, то все (если про отца забыть) вроде как и Ладом выйдет, и душа его спасется, но, с другой стороны, из-за того, что тятю не уберег, она вроде как уже погибшая — так что же тогда в остатке выйдет? Трудно было все это постичь Федоровому уму: видно, прав был отец, мал был еще Федор, рано он его на дерево повел, оттого беда и вышла. Но тятя смерть чуял, вот и торопился, что бы там Охрим ни говорил.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу