Кохёбу вскоре встала и вышла, тихонько притворив за собой дверь. И все, что ни было в комнате, разом погрузилось в тень, только чуть белелись очертанья предметов. Цикады-сэми и цикады-хигураси переплетали голоса: надсадный верезг и тонкий звонок. Он нарочно опустил ставни. Голоса сделались громче: они будто вскипали из мрака и разливались в ушах.
Он все медлил подходить к подушкам, на которых сиживала дочь. Но ему хотелось на них посидеть. Он надеялся, что они сохранили частицу ее живого тепла. Темная стена перед его глазами утратила плотность, оставалась только темнота; она росла, ширилась, и вдруг в этой безмерной темноте он почти увидел, как его дочь, сидя спиной к окну, что-то пишет, потом что-то читает вслух…
– И все же… Kaга!
Есть провинция Kaгa. Жена правителя Kaгa могла бы зваться Kara Сёнагон – дама Kaгa. Но в «Повести о Гэндзи» нет такой дамы, как нет и правителя Kara. Он рассеянно глянул на «Изборник стихов» и начал перебирать мысленно всех известных ему Сёнагон. У третьей дочери Митинага кормилица была по имени Сёнагон-но убо. Еще не легче! Она ведь, кажется, в родстве с Косёсё-но кими (через тетку ее, жену Митинага), но нет! – с Мурасаки она не состояла даже в обычном приятельстве, тем более нелепо, чтобы та доверила ей последнее стихотворение в собственной книге…
Да! Более всего подошла бы Сэй Сёнагон. [5]Ее имя было часто на устах у Мурасаки. Правда, в «Дневнике» она не находит для нее ни одного доброго слова… Например, в «Записках у изголовья» Сэй Сёнагон с нежностью написала о цветке груши, который «не в почете у людей», а между тем в нем столько таится прелести, и сослалась при этом на «Вечную печаль» знаменитого Бо Цзюйи, [6]где воспета «груши свежая ветка в весеннем цвету», но Мурасаки и тут укорила ее – в желании покрасоваться своей начитанностью. Все это так. Однако в глубине души она, конечно, отдавала ей должное.
Но и то сказать, откуда взяться приязни? Если она помещает стихи, связанные с Нобутака, своим мужем, в «Изборник» как памятник недолгим дням, проведенным вместе, то каково ей было, едва по замужестве, услыхать, что некогда Нобутака добивался любви Сэй Сёнагон, а та вовсю с ним кокетничала?!
Так кто же такая Kara Сёнагон?
Как-то однажды он осмелился спросить ее: ты в самом деле «Повесть о Гэндзи» пишешь одна? Хоть не раз и не два видел он склоненную фигуру дочери в свете ночника – она начала позесть еще до службы своей при дворе, – а не удержался, спросил… Потом, когда она уже звалась не Тосикибу, а Мурасаки Сикибу, госпожа Мурасаки, на вопрос «Ну как подвигается дело?» она лишь улыбалась в ответ – мрачноватой улыбкой.
Незаметно воротилась Кохёбу. Она принесла плошку с маслом и фитиль. Скромную трапезу она устроит попозже вечером там, на его прежнем месте, а сюда принесла курение от москитов. И тут же два москита укусили его за ухом.
От сакэ он отказался и только было придвинулся к тушечнице – обрушился короткий вечерний ливень. Цикады смолкли, а он чудным образом впал в какую-то рассеянность, мысли разбредались. То его с особой, настоятельной силой притягивала отошедшая жизнь в гардеробной, то он начинал думать о внучке. Катако не сегодня завтра ждала от государыни Акико места при дворе. Она росла беспечной, общительней девушкой – совсем не похожа на покой-мать; вероятно, вся в Нобутака. Когда он, вне себя от тревоги, приехал в столицу, внучка встретила его как положено, радушно и чинно. На редкость была обходительна. Дочь в этом случае, пожалуй, сказала бы невозмутимо: «Зачем?! Возвращайтесь, пожалуйста…» Тут он невольно поморщился, вспомнив портреты придворных дам, ее знакомых, приведенные в последней части «Дневника». Разительный реестр! Так вот, эта запись относится к седьмому году правления под девизом Распростертое Великодушие, когда Катако было лет десять, не больше. Если предположить, что это писано Мурасаки в поучение дочери, то Катако это было еще рано читать. К кому же обращены эти откровенные письма? Может быть, к Kara Сёнагон?
«Осень все сильнее чувствуется, и сад во дворце господина Цутимикадо [7]невыразимо прекрасен». Это начало «Дневника». Рассказ ведется о родах юной государыни Акико, затем об осенних празднествах и «Пляске пяти танцовщиц» [8]…
Кончается год.
Старость моя все глубже.
Ветер шумит…
Какой унылой пустыней
Стало сердце мое!
Этими «обращенными к самой себе» стихами двадцать девятого дня последней луны года и завершается, собственно, ее дневник. Потому что, хотя это был дневник, это была и придворная хроника: дочери по должности надлежало заносить на бумагу все счастливые события из жизни госпожи. Что же до последней части «Дневника», то ее читал только он, потом, конечно, Катако, а больше никто в целом свете. Бет отчего ему показалось, что это уже и не «Дневник», что тон некоторых рассуждений в этой последней части таков, будто они обращены к кому-то еще, что чья-то неведомая тень присутствует за ними.
Читать дальше