Все уже начали расходиться, и я остался в одиночестве, мне хотелось побыть одному. Окружающие, с присущим им чувством такта, почувствовали это и ускорили шаги. Конечно, они почувствовали совсем не то, что было на самом деле. Я хотел остаться один, чтобы вздохнуть с облегчением, сбросить маску и сделаться самим собой, а не для того вовсе, как им казалось, чтобы постоять в задумчивости над материнской могилой. Впрочем, разыгрывалась коллективная комедия; действовал массовый гипноз, порожденный гнетом традиций, так как большинство присутствовавших на похоронах прекрасно знали, что моя мать была плохой матерью и меня с ней ничто не связывало, и никто не вправе был осуждать меня, что я не питал к ней никаких чувств.
Не знала об этом только Агнешка. Я не предполагал, что она может прийти на похороны. Настолько был в этом убежден, что даже не дал себе труда посмотреть исподлобья по сторонам, нет ли ее среди присутствующих. Кроме того, моя формальная вовлеченность в совершавшийся обряд привела к тому, что хотя я и не перестал совсем о ней думать, эти думы отошли куда-то на задний план. Она появилась внезапно, когда последние участники траурной церемонии скрылись за поворотом аллеи Раковицкого кладбища и мне казалось, что наконец-то я остался один. Она молча взяла меня под руку. Это произошло как раз, когда я намеревался расслабиться и в полном смысле слова облегченно вздохнуть. И я снова должен был принять скорбный, осиротелый вид и сделал это так поспешно, как человек, который спрятался от грозы в убежище, а потом, обманутый тишиной, вышел наружу, и тут как раз неподалеку ударила молния. Я страшно обрадовался Агнешке. Она пришла, узнав о постигшем меня несчастье. Это говорило о многом и рассеивало все сомнения. Она не знала, как обстояло дело в действительности, но в тяжелую минуту, несмотря на наши сложные отношения, прибежала ко мне. Стоит ли сейчас говорить ей правду? Или лучше использовать искусственно создавшуюся ситуацию в свою пользу, попытаться приумножить ее нежность и заботу обо мне, которых я в моем положении не заслуживал? Мне трудно сейчас ответить, что я признал более приличествующим моменту. Могу только сказать: это событие явилось лишним подтверждением того, что непоследовательность поведения и неискренность приносят лишь кратковременный успех. Во всяком случае, когда на кладбище Агнешка держала меня за руку, я почувствовал себя осиротевшим, несчастным, я почувствовал это ради нее. Ведь она мобилизовала для этого все свои чувства, и я не посмел обмануть ее. Я сказал тихо, решительно, не глядя на нее, а только чуть сильнее сжав ее руку:
– Агнешка, вот здесь я клянусь тебе, что никогда тебя не покину и ты будешь последней женщиной в моей жизни.
Я даже не заметил, что даю клятву на могиле матери. Мне в голову не пришло бы ничего подобного, потому что казалось смешным, как старомодные открытки с надписью «Поздравляем именинника!», которые с увлечением коллекционирует Артур Вдовинский. Это выглядело бы комично и несовременно, даже если бы я любил и боготворил свою мать. Я поклялся Агнешке, помня об истории с Шиманяком и обо всех последующих событиях, а также из желания очиститься и преодолеть все, что казалось мне предосудительным и нехорошим. Это могло произойти где угодно: в трамвае, в кафе. Но произошло на кладбище. И удивительное дело. Я вдруг осознал, что с формальной точки зрения, хочу я этого или нет, кажется мне это смешным или не кажется, но клятва на могиле матери накладывает на меня дополнительные обязательства. Клятва на могиле матери – для меня это было нечто вроде плохо поставленной пьесы драматурга-ремесленника прошлого столетия. И вдобавок, речь шла о моей матери, которая терпеть меня не могла, в сущности, не зная меня, как не знал ее и я, и потому само понятие «мать» не означало для меня того же, что для других. И, наконец, к таким понятиям, как клятва, в наше время невозможно относиться всерьез, поскольку в прошлом ею пользовались для прикрытия лживых и лицемерных дел, а потом она была канонизирована, как множество подобных понятий. Что касается меня, то я упразднил бы Олимпийскую присягу, и на последних Олимпийских играх у меня даже были неприятности, потому что во время присяги я стал смеяться. Просто не мог сдержаться. Ведь сама присяга наводит на мысль о возможности предательства. И лучше бы деликатно промолчать и не напоминать об этом. Но тогда, на кладбище, формальная сторона клятвы, случайно произнесенной «на могиле матери», обладала могущественной силой тысячелетиями освещенного ритуала, и я не устоял перед этой силой, подчинился тому, во что не только не верил, но считал смешным и нелепым.
Читать дальше