Сегодня, после стирки, мы поливаем огурцы и молчим про вчерашнее.
Естественно, опять руки у меня не из того места – попала водой на стебель, это губительно для нежной кожицы, нападет мучнистая роса.
Я не жалуюсь – все-таки обязана помогать постаревшей матери. Просто самооценка снова падает до нуля, как ртуть в градуснике, – я ничего и никогда не могу сделать правильно. Папина дочка.
Выпавший из поля зрения папа, вздыхая, искоса наблюдает за воспитательным процессом, а потом, воспользовавшись моментом нежданной свободы, прячется за сараем с кроссвордом. Даже в старости красив – седина, синие штаны на лямках, как у американского фермера, клетчатая ковбойка, – она следит, чтобы выглядел как следует.
Никаких растянутых треников и старых армейских рубах.
Вечером начинают приходить гости – соседки задушевничают с ней на крыльце, внуки и внучки крутятся тут же, носятся по газону.
Специально для них припрятан пакет с конфетами – она оделяет всех
“Белочками” и “Мишками”. Я то и дело шастаю мимо них с ведром, полным свежевыдранных сорняков, и ловлю обрывки разговоров.
Неблагодарные дети – главная тема. Мне жаль этих усталых женщин, полных невыговоренных обид и увядших надежд. Она выслушивает их всех, ободряюще смеется и закуривает одну папиросу за другой. Когда я подхожу и машинально вытираю об себя испачканные глиной руки, насмешливо говорит: “Ну, посмотри на свои штаны! И в кого ты у меня такая кулема?” Женщины смеются. Я заливаюсь краской и вдруг понимаю, что в свои немолодые годы чувствую себя проштрафившейся девочкой.
Может, она специально держит меня в тонусе? Ощутив холодное дыхание старости, попав в ее безжизненные пустыни, которые невозможно пройти насквозь, она не только сама отмахивается от убийственной реальности, но и оттягивает ее наступление для меня?
На перилах лежит моя свежая книжка – она что, демонстрировала ее соседкам? Вот еще новость!
Темно. Во мраке светится белая блузка и папиросный огонек. Я примирительно говорю – давай вместе покурим.
– Ты что? – вспыхивает она. – Курить? При матери? Ну нахалка!
Учить ребенка музыке – это красиво.
В музыкальную школу меня не приняли, однако дома появилось пианино, а вместе с ним приглашенная учительница Людмила Николавна, дама хрупкая, с горбоносым профилем, сухими красноватыми пальцами, в старомодном кружевном воротничке. Ты сочувствовала ей – она осталась без родителей и тянула на себе парализованных бабку с дедом, зарабатывая на жизнь частными уроками. Завести свою семью и речи быть не могло. Въедливо и пунктуально, никогда не жалуясь тебе на мою полную профнепригодность, она следила за моими попытками овладеть фортепианными премудростями, сидеть прямо и не путать пальцы. Мне нравилось обучение до тех пор, пока я не осознала разницу между собственным тупым разучиванием по нотам и легкими импровизациями приятельницы Томы. Тома закрывала глаза и улетала – проходил час, два, пальцы бегали по клавиатуре, что-то под ними нежно пело или грозно вскипало, и я абсолютно не понимала, как она это делает.
Ты же верила, что усидчивость решает все проблемы, и указывала мне на крутящийся табурет, засекая время – не меньше двух часов в день.
Точно так же ты мучила меня чистописанием в первом классе, привязывая за косы к спинке стула – чтоб держала осанку. Почерк и в самом деле выработался красивым, но так похожим на папин, каллиграфический от природы и возникший без всякого насилия, что я сомневалась в необходимости столь жесткого тренинга. Впрочем, до сих пор, когда спешу или нервничаю, я сбиваюсь на твой, немного корявый, косой и чуть летящий.
Ясно, что дальше “Полонеза” Огинского и “Лунной сонаты” дело не пошло. Неужели ты не видела, что я не чувствую тайного устройства музыки, что могу только копировать и повторять, оставаясь вечной троечницей… Это ощущение невыносимо. У меня не было музыкального слуха. Почему ты не отдала меня в литературный кружок или художественную школу, где я зажглась бы изнутри? Почему ты и знать не хотела, куда меня несет моя природа?
Господи, может, ты просто мечтала о пианино в детстве?
Отбарабанив для гостей “Вальс” Грибоедова и не сняв очередное нарядное платье, сиреневое в мелкий горошек, я убегала на улицу, где около трансформаторной будки с черепом и костями сидела веселая компания, а дружок моего брата Мишка, уморительно кривляясь подвижным лицом, пел Окуджаву, подражая самому Булату, изредка заглядывавшему в их дом. Я слушала, как сцепляются друг с другом слова, как интонация заставляет различать то, что стоит за словами, как точная химическая пропорция бесшабашности и грусти заставляет биться что-то внутри. У Мишки был талант передразнивателя – он воспроизводил все нюансы абсолютно точно.
Читать дальше