Я уже обмирал от ужаса, что сейчас сорвусь и наговорю каких-то страшных, непрощаемых вещей не только о тоне, но и музыке, которую он… И вдруг с безмерным облегчением я понял, на кого она так устрашающе похожа со своими разросшимися бровями – на Леонида Ильича
Брежнева. И мне наконец-то удалось перевести дух – Брежнева мне не требовалось в чем-то переубеждать, я уже давным-давно обжился в этой ситуации: их дело – вещать, мое – не слушать, заниматься собственными делами.
Было скучновато, но при Леониде Ильиче и не такое пересиживали. Я допустил только один мелкий прокол – среди всевозможной бытовухи нечаянно назвал территорию, где проживали мои хозяева, спорной.
– Для нас она бесспорная, – тут же провозгласил товарищ Брежнев с так полюбившимся ему выражением торжественного превосходства над миром, и я не стал даже мысленно верещать, что ни одна оспариваемая вещь не может быть названа бесспорной в одностороннем порядке, – я лишь сменил тему на что-то более низменное, более честное.
– Что, уже пора спать? – наконец-то спохватилась Женя и грустно спросила меня: – Почему все всегда кончается так быстро?
Совсем не быстро, а очень даже медленно, подумал я и со значением покивал ей. А она задержала на мне взгляд и вдруг тихо спросила: “Ты помнишь браму Заборовского?” Ну кто же не помнит драму Заборовского, укоризненно ответил я, и опасная минута растаяла в ее невольной улыбке.
Так я не замерзал даже в зимних экспедициях – там всегда была возможность повернуться застывшим боком к тлеющему бревну, а здесь арабская нефть явно проводила политику саботажа, испуская адский багровый свет и ни малейшего тепла. Я лежал под ледяным одеялом в ледяных джинсах и ледяной рубахе, – казалось, даже той кошмарной ночью в гостинице тбилисского цирка, в которой не сохранилось ни единого целого стекла, было немножко легче, поскольку тбилисскому цирку я ничем не чувствовал себя обязанным, а потому мог себе позволить забраться под одеяло в ботинках и в перчатках; здесь же у меня перчаток и вовсе не было, не говоря уже о крайне необходимой зимней шапке.
В адских отсветах я пытался вести беседу с призраками, но они не являлись: отцовские чертоги не имели никакого отношения к нашим отцам, которые оставались лучшими евреями в Долгом Мосту, Лапине и леспромхозе, чем мои хозяева в ишуве за колючей проволокой. Свой дом они превратили из дома отцов в капище ледяной Правоты, откуда следовало бежать с первым же лучом солнца.
Однако с Леонидом Ильичом Брежневым театральные жесты были совершенно ни к чему, я даже погулял с ним по двум солнечным улочкам чистенького одноэтажного поселка, окруженного колючей проволокой, вдоль которой безостановочно курсировал джип с пулеметом. На каждом шагу нам встречались породистые бородатые евреи с удивительно доброжелательными, просветленными лицами, и все они нам сердечно кивали: “Шабат шолём”, – на что и мы отвечали сердечным полупоклоном: “Шабат шолём”.
Более тягостной субботы у меня в жизни не было – даже когда я отбывал пятнадцать суток в азербайджанском городке Казах, втиснувшемся между Грузией и Арменией: там нас по крайней мере выводили работать в роскошном саду начальника милиции, а потом выставляли казан совершенно потрясающего рассыпчатого плова. Здесь же была какая-то ерунда – какой-то приторный цимес, какая-то черствая хала, какой-то безвкусный хумус… Впрочем, это что – надо было разговаривать, притворяться, – вот что было настоящей пыткой!
Я понимал, что, если открыто объявлю о своем уходе, на мне повиснут, потребуют объяснений, – поэтому я выбрался на волю через уборную. У гремучих ворот солдат в кипе предупредил меня с южнорусским выговором: “Здесь гулять опасно”, – но покушаться на мое право свободного передвижения не стал. И я зашагал под горку по спирали с таким облегчением, что мне стоило больших усилий не перейти на рысь.
Правда, страх преследования оставил меня только тогда, когда колючая проволока окончательно скрылась за желтой каменной сопкой.
Я поискал взглядом сапфировое облако – оно светилось ослабленно, как лампочка среди бела дня, но вполне зримо. Даже при солнце, которое хоть и не жгло, но сияло вовсю, словно где-нибудь под Ашхабадом, над
Копет-Дагом… Нет, светиться при туркменском солнце – такой ореол тоже чего-то стоил. Но мне уже не было до него никакого дела. Я не собирался меняться ему в угоду.
Меня не догнала ни одна машина и ни одна не попалась навстречу – все истово блюли день субботний. Но пока я в этом не уверился, я был способен думать только о том, как бы не случилось погони.
Читать дальше