Но – уже вовсю гремела перестройка, и о подобных вещах вполне можно было говорить вслух. Если, конечно, кто-то захочет слушать на фоне боев с привилегиями и разоблачений уже тысячи раз разоблаченного режима. Разоблаченного, разумеется, лишь для тех, кто хотел знать правду, а не беречь комфортабельную грезу.
Однако тем, у кого еще осталась совесть, уберечь свою слепоту не удалось. Все помнят, какие стоны неслись от Балтики до Охотского моря – “мы потерпели поражение”, “мы жили напрасно”, “нам незачем жить”…
И я начал проповедовать.
Я проповедовал, что мир живет не корыстью, а бессмертными грезами, и если в какое-то историческое мгновение какую-то прекрасную сказку присвоили упростители и убийцы, это все равно ничего не меняет ни в ее, ни в нашей судьбе, ибо у всех у нас в запасе вечность. Меня слушали мало – одним гораздо сильнее хотелось отплатить старой сказке, чем сотворить новую, другие оберегали наижалчайший из вымыслов, уверявших мир, что он наконец-то покончил с вымыслами и что человеку довольно его практических нужд: сам хер Фройд тому порукой, что человек злобное и похотливое животное, а потому все должно служить человеку, и я все облаивал и облаивал эту уходящую выше небес глухую стену респектабельного скотства.
Но – меня все-таки слушали, – я даже немножко прославился.
Случалось, меня приглашали аж в само министерство правоты – на телевидение, и мне даже иной раз удавалось по кусочкам, по кусочкам кое-что высказать на ту мою излюбленную тему, что человеку жизненно необходимо ощущать себя причастным чему-то прекрасному и бессмертному. Необходимо не только избранным аристократам духа, но и людям самым обыкновенным, хотя они этого почти и не замечают: так человек голод чувствует очень остро, а нехватку витаминов совсем не ощущает – только шатаются и выпадают зубы, расползаются язвы, мучит понос, одышка, барахлит сердце, изводит непонятное беспокойство, липнет любая зараза… А всего вроде бы вволю – шкафы трещат, столы ломятся…
Вот так и многовековое истребление высших мнимостей, бессмертных фантомов породило всеобщий духовный авитаминоз, бессознательно спасаясь от которого люди принялись грызть штукатурку, жевать траву, долбиться, колоться, отдаваться на милость сектантских пророков, выкрутасничать с какими-нибудь восточными ахинействами – словом, уничтожив свои грезы, они пытаются примазаться к чужим. По-прежнему не давая подняться собственным. Если культура есть система коллективных иллюзий, то антикультура – вовсе не дикость, но прагматизм. Если способность человека жить выдумками вознесла его неизмеримо выше животного мира, то отказ от этого дара низводит его гораздо ниже. Нет, не в том даже смысле, что человек сделается хуже всякого животного, – нет, он просто не выживет, он не сумеет прокормиться, обогреться, не сможет завязать шнурки и почистить зубы, он погибнет от скуки и тоски среди всевозможных яств и всяческих зрелищ.
В конце концов я и сам обзавелся чем-то вроде секты. Меня начали приглашать в Новгород, Тверь, Орел, Курск, Тамбов, Пензу,
Екатеринбург, Красноярск, почтительно встречали на гулком вокзале или в гудящем аэропорту и везли сквозь советскую унылость в какой-нибудь красный уголок, а то и в Дом культуры, где собирались молодые и старые, нищие и процветающие, красивые и безобразные люди, томящиеся эстетической цингой. И я всегда начинал с того, как я им завидую – завидую, в каком удивительном месте они живут: здесь созидалась мировая история, здесь творились великие дела, здесь жили потрясающие личности… Я, конечно, что-то заранее начитывал, но главное рождалось во мне как ответ на их неосознанную мечту ощутить себя участниками грандиозной сверхшекспировской трагедии.
Теперь я наконец понял, кто наследует землю, – женщины. Это они ни за какие земные лакомства не откажутся от своего дара служить грезам. В их эволюционном древе, правда, тоже имеется своя тупиковая ветвь – феминизм, пытающийся переключить их на борьбу за материальные блага, но превратить в прагматиков, то есть расчеловечить женщин, будет гораздо потруднее, чем мужчин: они гораздо самоотверженнее хранят в себе восторженных, доверчивых девчонок.
Многие женщины добивались личной аудиенции – молодые и старые, седые и крашеные, нищие и процветающие, красивые и… Нет, мовешек для меня не существовало: каждой женщине я давал понять, что она прекрасна, – пускай одинока, покинута, обойдена, но – прекрасна. А единственное, чего ей не хватает, – своего Шекспира. И я становился этим
Читать дальше