Внезапно оказалось темно. Однако я был полон здравого смысла: аккуратно раздевшись в темноте, я уложил свои хабэшные защитные джинсы и ковбойку так, чтобы сразу на них наткнуться, если ночью понадобится выйти. И укрывался я другим махровым полотенцем тоже с необыкновенной тщательностью. И проснулся оттого, что под моим полотенцем оказался еще кто-то. Женя, обдало меня морозом, но обнимавшая меня днепровская русалка была тоненькая, худенькая, да и слова, которые она мне страстно шептала, были совершенно осмысленные: спасибо тебе, спасибо, ты первый отнесся к ней как к женщине, ею даже родной отец брезговал, спасибо, спасибо…
Я был уверен, что у таких интеллигентных женщин в очках там гладкое место, однако все оказалось на месте. Но – Женя-два продолжала стоять у меня перед глазами, и пред лицом ее ничто иное устоять не могло. Пытаясь доставить побольше свободы моему впервые отказавшемуся выполнять свой долг мужскому достоинству, я освободился от плавок, но оказалось, что подлинному, несгибаемому достоинству не требуется свобода, чтобы себя проявить.
Женя может услышать, прошептал я в невидимое ухо, и русалка, что-то сообразив, зашептала с горячечной нежностью: успокойся, ничего не нужно, я просто тебе /очень, очень/ благодарна, давай просто так полежим, я сейчас уйду…
Нет-нет, зачем же, облегченно зашептал я, и мы, обнявшись, затихли.
А потом, от невыносимого желания вот-вот готовый лопнуть, я тщетно тыкался, отыскивая вход в райский сад… И вдруг нашел. И проснулся, пронзенный совершенно запредельным наслаждением.
Я лежал один на животе под своим махровым полотенцем, ощущая под собой липкую лужицу. В палатке было совсем светло. С добрым утром, как ни в чем не бывало просветленно приветствовала меня хозяйка шатра, и Женя-два тоже профыркала что-то заботливое.
Чтобы не всколыхнуть головную боль, явно дающую понять, что это еще цветочки, я осторожно повернул голову и увидел у своего лица стянувшиеся в клубок мои синтетические плавки. Поймав мой взгляд, милосердная русалка с просветленной хлопотливостью вывела Женю наружу.
Когда они вернулись, я был уже одет, но мокрое пятно на махровом полотенце так быстро высохнуть не могло. Почему я не догадался хотя бы его скомкать, это чертово полотенце?.. Слишком меня мутило, что ли? Вид у меня был, наверно, до того бледный и несчастный, что мать сострадательно погладила меня по щеке, а дочь зашла еще дальше: приложила к тому же месту свой безжизненный мокрый рот.
И меня только чудом не вывернуло прямо на брезент. Правда, и от палатки я не успел сделать больше двух-трех шагов. Я мотал разрывающейся от боли головой, отплевывался клейкой слюною, но спазмы продолжали меня скрючивать, хотя уже давно выжали из моих недр то немногое, что там было. Наконец я утер залитое слезами лицо, не оборачиваясь, задними лапами забросал свой позор песком и, по-прежнему не оборачиваясь, с разбега бултыхнулся в Днепр и вынырнул лишь на станции “Завод „Бильшовык””.
Больше я на Вигуровщине не появлялся.
Благодарение богу, Киев был слишком большим городом, чтобы требовалось бежать и из него тоже.
Душевное здоровье я измеряю умением тут же отдаваться новой выдумке, чуть только разоблачилась предыдущая, и перенесенный мною позор показал, что душевное здоровье мое пребывало в отменном порядке.
Я начал чураться самомалейших претензий на изысканность, но зато почувствовал себя искренним, простым и надежным. Это было тем более необходимо, что Женя встретила меня с трагическим лицом (дядя Сюня и тетя Клава были на работе): они всю ночь не спали, ездили на опознание всевозможных утопленников и удавленников и тому подобное.
“Мама-то простит, – скорбно завершила она, глядя на меня как на обреченного. – А папа нет”.
У меня глаза полезли на лоб: ну, надрался, ну, заночевал у бабы – в вольной студенческой жизни я уже привык считать такие вещи делом пустячным. Хотя, конечно, вчера я действительно подзабыл, где нахожусь, и это нехорошо, – но к чему такая стотонная артиллерия -
ПРОСТИТ! НЕ ПРОСТИТ! Какие слова тогда останутся для настоящих подлостей, для предательств, убийств? Растерянность почти заглушила стыд: я чувствовал, что и вправду целые годы, видимо, не понимал, с кем имею дело.
Поэтому я теперь держался как пропахший порохом окопный волк, который, что говорить, слегка набедокурил здесь, в тылу, но завтра, в бою, он навеки смоет кровью всю эту лабуду. Солдат такой, солдат сякой, но он свой помнит долг, и если пули засвистят, в огонь уходит полк. И занимался я с Женей – уже без всякого выпендрежа – предметами первой необходимости. Единственное, из-за чего я до сих пор горю от стыда, – мне ни разу не пришло в голову что-нибудь купить к столу: я же знал, что, если понадобится, я сниму последнюю рубаху, – чего же боле? Как истинный романтик, я ценил чувство наравне с поступком. Какие могут быть счеты между друзьями: когда дядя Сюня был в ссылке, папа через маму посылал ему деньги под видом отдачи долга, чтобы не пришили антисоветский заговор. А когда-нибудь, бог даст, в ссылке окажется Женя, вот тогда и я приду на помощь.
Читать дальше