Портреты так полюбились и оригиналам, что кое-кто с трудом выпустил их из рук, однако их родителей растрогать не удалось. Остролицой слепой девушкой, сожженной неведомою страстью – ее невидящие раскосые глаза светились таинственным подземным перламутром, – была возмущена ее простецкая бабушка-колобок: дак как же ж так, дак этто же ж видно, что она слепая!.. Матери девушки-коряги не понравилось, что она выглядит такой же асимметричной, как и в реальности, матери затравленного подпаска – что он похож на деревенского дурачка, бой-баба была обижена, что ее немой дочери не дали слова. Обратились бы ко мне, повторяла она, я бы все вам наговорила, чего она любит и чего не любит, она же тоже человек, скандально твердила бой-баба, а дочка с тем же страстным взывающим взглядом, который я и разглядел у нее только на портрете, время от времени трогала ее за рукав, пока оскорбленная мамаша наконец не обернулась к ней и – хлясть тыльной стороной ладони по вскипающим губам.
И Лев Аронович тряхнул листовскими сединами:
– Вы добиваетесь, чтобы их жалели. А нужно, чтобы ими восхищались.
Я думал, Женя на меня рассердится, что я втянул ее в свое поражение, но она за дверью вдруг повернулась ко мне чуть ли не со слезами благодарности (ее очки сияли):
– Спасибо вам! Вы на них потратили столько времени, разговаривали с ними как с равными!..
А меня деликатно взяла двумя пальчиками за локоть переводчица
Ронсара, с просветленным сочувствием на меня поглядывавшая с заднего ряда во время нашего разгрома, однако не сделавшая ни движения в нашу защиту.
– Давайте выйдем на минуточку. А то здесь и у стен есть уши…
И пошла вперед, легонько покачиваясь в своем стройном костюмчике.
– Вы делаете Шевыреву такую рекламу, – просветленно проговорила она, глядя поверх меня, когда мы очутились в прокопченных теснинах 2-го
Баркасного. – А он, в сущности, такой, знаете ли, демократический диктатор…
Это была обыкновенная история. Униженные и оскорбленные, позабытые-позаброшенные равнодушным миром и задвинутые с глаз долой, из сердца вон бессердечной властью; пророк, поднявшийся на их защиту; кимвальные речи на митингах и в эфирах, признание и любовь всех милосердных сил обоих континентов; плод любви – УРОДИ, рукопожатие в Смольном, особняк на 2-м Баркасном; Женя Борсова с потоками европейского золота, демократические выборы и – венцом всему – торжество завхоза над артистом, крепкого хозяйственника над пророком: пророк достал электорат гениальностью и красотой своего
Максика, а власть – громовержеством: “Вы тут зажрались, а наши дети…”
Зато крепкий хозяйственник не обижал ни низы, которые не могут, ни верхи, которые не хотят: Жениными бабками он начал потихоньку-полегоньку поливать нужных людей, вывозить их на уроки милосердия в Париж, Брюссель, Мюнхен и Барселону – и растопил-таки ожесточенные демократической клеветой сердца “крапивного семени”: тогда-то на сдачу и был выдан б у пионерлагерь, окрещенный “Огоньком надежды”, а в Лужки доставлен первый маляр-таджик. А Тихон Ильич, не выходя из кабинета, набирал Медвежьегорск или Кандалакшу и слезно просил тамошнюю службу призрения разыскать для него умственно отсталых детей, впрочем, ему годились и глухонемые, и безногие: вступайте к нам, ведь осталось еще столько прекрасных слов:
“Милосердие”, “Забота”, “Любовь”, “Братство”!.. Нужен только адрес и телефон (годится и домашний). Больше братства – больше средств!
И средства расли. Но аппарат рос еще быстрее: у Тихона Ильича было много родни, и все гребли европейскую зарплату. “Огонек надежды” тоже был вылизан гламурным языком евростандарта. Правда, пока что лишь одноэтажный флигель – в нем отдыхали нужные люди. В самом же
УРОДИ наиболее зубастые были подкуплены должностишками и ежегодными койками в “Огоньке надежды” (в дальнем корпусе для подлых, разумеется), а склочники не получают ничего и никогда. Хотя и кротких здесь маринуют похуже любого собеса – блядовитая секретарша будет преспокойно полчаса мазать губы или помыкивать в трубку: “А ты что?.. А он что?..”, покуда несчастная мама переминается перед нею, как побирушка…
Лев Аронович, правда, попробовал было вновь возвысить голос за униженных и оскорбленных, однако ему было твердо сказано, что еще слово – и Максику не миновать интерната. Зато узкому кругу верных гарантированы места в царствии небесном – в Лужках.
Тихон Ильич сразу углядел своими мордовскими глазками, что я не смею поднять на него глаза, и сострадательно потрепал меня за плечо:
Читать дальше