“А как вообще отец?” – “Да никак – плачет и матерится. Раньше бы я его за это… А теперь – чем бы дитя…” Только в беде до нас наконец доходит, что и наши родители не более чем дети. Тогда-то она и пошла в дворники, чтоб постоянно быть рядом с отцом, у которого нарастание беспомощности сопровождалось опережающим нарастанием требовательности. Он терял слух, но желал, чтобы телепередачи были ему внятны до последнего слова. Он терял зрение, но требовал, чтобы буквы в газете оставались по-прежнему отчетливы. Он терял подвижность, но не позволял подмывать себя на рабочем месте – в постели, а требовал волочь его тушу в ванную. Я употребляю слово “туша” без всякой злости – разве что на реальность, которой мало просто убить достойного человека, а надо еще поглумиться, чтобы запакостить и самую память о нем.
Хотя Катька все же сумела из безумного паралитика восстановить прежний образ отца… А Юля, придя с работы, ложилась на диван и смотрела сериал за сериалом, принимала эти обезболивающие средства для бедных, фантомчики одноразового пользования, поднимаясь только по гонгу (ложкой по кастрюле) из отцовской комнаты.
И единственным, чем мне удавалось ее расшевелить, оказались мои неприятности. Заметив это, я принялся жаловаться на все подряд: на здоровье, на детей, на коллег, которые совершенно меня не ценят и всячески обижают, и в ее голосе начинал разгораться даже какой-то жар. И месяц за месяцем ей, словно по кирпичику, по дымку, по пушинке, по отблеску, по иллюзийке, удалось снова выстроить какой-то воображаемый контекст, в котором и об отцовских выходках стало возможно отзываться с шутливой досадой.
И я начал звонить все реже и реже… Но все-таки мы были в курсе дел друг друга. И даже говорили интонациями чуть больше, чем словами.
Моя М-глубина могла бы еще долго наслаивать на реальность один призрак за другим, но Юля уже довела до совершенства последнюю кучу. И мы вновь сидели рядом и, встречаясь глазами, вновь начинали невольно улыбаться, когда в словах не было вроде бы ничего смешного. Только ее зубы, ударявшие мне в глаза, каждый раз меня пугали. Бабушка, бабушка, почему у тебя такие большие зубы?..
Не задумываясь, отчего ей так хочется мне все это рассказывать, она перескакивала с папаши и кастрюль на президента и художественную литературу, и что-то во мне съеживалось, когда я видел, что у нее жест по-прежнему предшествует слову: сначала воздушный кружок и нырок кистью и лишь затем слова “я положила в кастрюлю”, сначала бегущие указательный с безымянным пальцем и лишь затем слова “я побежала”. Разумеется, ей необходимо было установить отчетливые отношения и с президентом: ведь в каждом человеке можно выделить (ребром ладони нарезались воображаемые доли) и хорошие, и плохие качества, а показывать
(демонстрировалась горсточка) одни только… Она по-прежнему была детски заинтересована во всем высоком и по-прежнему детски доверчива к высокоумному апломбу – относилась серьезно, словно к вечным звездам, к однодневным фонарикам, разжигаемым шарлатанами. Она выспрашивала мое мнение о случайно услышанных по телевизору философах и литераторах, о которых правильнее всего было бы вовсе не слышать, ограничивая себя измышлениями лишь проверенных фирм, – и я чувствовал, что моя улыбка становится все более и более растроганной.
Что, в свою очередь, не укрывалось и от нее.
– У тебя замученный вид, – вдруг заключила она, едва сдерживая улыбку.
– Спасибо на добром слове. А ты, наоборот, выглядишь чудесно.
– Ты тоже выглядишь чудесно. Только замученно.
– Сегодня утром я повторил подвиг Павлика Морозова. Отрекся от родного отца за то, что он враг народа.
– Ты же знаешь, я народ не люблю. – Это было одно из тех излюбленных ее признаний, которыми она могла услаждаться вечно.
– Ты не любишь простонародье. А простонародье больше заслуживает звания народа по единственной причине: оно более предано тем коллективным фантомам, которые создают народное единство. Хранят народ, проще говоря.
Я чувствовал, что мне для чего-то нужно ее обольстить, а потому следовало быть не просто умным, а “блистательным”, то есть парадоксальным. Какая бы муха ее ни покусала, мне всегда бывало довольно поблистать минутки три, чтобы она снова обреченно бросилась мне на шею: “Конечно – у тебя язык вот такой!..” Она показывала что-нибудь с полметра от своих губ.
– А зачем нужны единства? Я еще с пионерского лагеря терпеть не могу никаких единств, в них всегда командуют подонки. – Она охотно въезжала в прежнюю колею восхищенного Санчо Пансы при витающем в блистающих облаках Дон Кихоте.
Читать дальше