Я был изумлен, узнав, что в молодости она считалась красавицей, но, вглядевшись, обнаружил в ее лице признаки даже некоторой античности, утонувшие в трясущихся лиловых щеках и выражении горестной опаски что-то упустить. Ее Бабушка Феня изображала гораздо снисходительнее – как та “уваливается” всегда с одной и той же фразой: “Я с вутра не евши…” (однако эта по-детски алчная копна, возвращаясь с принудительных работ в Германии, не прихватила медной полушки).
Но когда старухи “втроих” заводили песню на три голоса – один пронзительный, другой басовитый, третий очень нежный, хотя и слабоватый… Слова были черт-те о чем – “когда б дали нам по рюмочке винца”, – но дикая гармония подирала таким морозцем, такие восторженные слезы закипали на глазах и такое изумление оттягивало вверх брови: да чья же это душа звучит через этих добрых, злых, глупых, щедрых, алчных деревенских девчонок семидесяти лет от роду?..
Тетку Маньку Катька настояла похоронить в одной оградке с отцом – осквернить святое место: так, она считала, будет
правильно – у Маньки не было семьи. А тетка Человек-гора на каждой священной годовщине так теперь обжирается у нас за столом, что ее непременно выворачивает на все деликатесы. Наша дочь заранее с ненавистью удаляется, Дмитрий, скрывая брезгливость, похохатывает, а Катька с особенным упоением бросается заворачивать скатерть, чтобы лава не поглотила расположившиеся у подножия сооружения, подносить тазики, полотенца, приговаривая: ничего, ничего, – а потом упоенно набивает ей сумку съестным и, залив тетку на прощанье медом пожеланий, падает на диван в сладостном изнеможении: ее мама еще раз восторжествовала над ковригинским отродьем.
Однако в поездах, к великому огорчению Бабушки Фени, даже она предпочитала помолчать и почитать, вместо того чтобы, как
“людюшки”, расспросить, кто да откуда, да куда, да зачем, да от кого, то изумленно-негодующе всплескивая руками, то горячо поддакивая, то покатываясь со смеху, легонько отталкивая собеседника рукой (уморил, мол, “чумаюдник!”), если покажется, что он намеревался пошутить… Поскольку Бабушка Феня из-за глуховатости половины слов не разбирала, то на всякий случай она смеялась вдвое чаще, чем это требовалось даже по ее нетребовательным критериям, ибо всякую почудившуюся ей бессмыслицу она из деликатности старалась принять за шутку.
“Глухой не дослышит, так сбрешет”, – с удовлетворением
(торжество порядка вещей) повторяла она.
Однако она не извлекала из собственной максимы никаких уроков и тоже реагировала на первую пришедшую на ум версию, никогда не подвергая ее сомнению. “Митька поцарапал колено”, – сообщаю я
Катьке, и Бабушка Феня соболезнующе смеется: “Да рази ж можно полено поцарапать – оно же ж деревянненькое!” Какого же она о нас мнения, иной раз ужасался я, если думает, мы не знаем, что полено деревянное? Она ничего не думает, легко отвечает Катька, и знает, о чем говорит. Если, прогуливаясь с нею, я спрашиваю о каком-нибудь доме странной архитектуры: “Ты не знаешь, что это такое?” – она умиротворенно отвечает: “Какое-то здание”.
Образование не нанесло ее архетипическим чертам непоправимых искажений. Правда, при исполнении социальных обязанностей она производит впечатление вполне интеллигентное – ну, несколько подпорченное задушевностью и непосредственностью. А уж когда возникает угроза ее обширному гнезду (куда входим не только мы, но и все ей, матери-командирше, подчиненные), она немедленно становится мудрой и расчетливой образованной дамой. Но чуть почувствует себя среди своих, так тут же сыплются оборотцы вроде
“обрадовалась до смерти”, “хоть зарежь”, “хоть стой, хоть падай”, “провалиться на этом месте”, “села и запела”
(заболталась), “наговорил сорок бочек арестантов” (происхождение неизвестно), “невидаль мышей” (знал, но забыл), а также простодушные жесты типа повертеть пальцем у виска, черкануть им по горлу (“хоть режь!”) или молниеносно скрутить сразу четыре кукиша с использованием мизинцев: “Рули-рули, на тебе четыре дули” (эквивалент – “шишеньки!”). Если я развлечения ради интересуюсь, чего она бродит по дому, она утрированно бурчит себе под нос все то же поселковое: “Чего надо, того и брожу”.
Или: “Тебя не спросила”. И у меня по телу пробегает щекотка умиления. Как от Митьки когда-то. Если ей нечего возразить, она вдруг может передразнить меня: “Бе-бе-бе!” Бывает, я по нескольку дней каждый раз смеюсь про себя, вспоминая это
Читать дальше