Эсэсница просигнализировала в партбюро, и вечный парторг Митюхин
(из сопроматчиков: нечистого серебра седой чубчик, вечная беломорина меж двух башмаков – носа и подбородка), усадив его напротив, распорядился: “Ну, рассказывай”. – “Что рассказывать?”
– с преувеличенно изумленным смехом изображал Мишка. В итоге он остался без стипендии, вынужден был выучить чуть ли не наизусть и “Что делать?”, и “Как нам реорганизовать рабкрин?”, а в довершение обвинил меня, получившего зачет-автомат, в низкопоклонстве. Хотя я вел себя с эсэсницей точно так, как полагалось вести себя с баб Груней, сторожихой, не позволявшей прорваться на танцы без билета, – кто же держит сторожих за людей!
Нет, хвастаюсь: когда в весеннюю сессию эсэсница обнаружила, что я ровно ничегошеньки не знаю о раскольничьей политике право-левацкого, почти каутскианского блока, ее измятое личико дрогнуло такой болью, что я – хотя она от растерянности была готова выставить предавшему ее любимцу четыре шара – поскорее схватил зачетку и поклялся к пересдаче выучить все съезды и пленумы. Но, к несчастью, я не умею даже вчитываться в бессмыслицу, и оправившаяся от моей подлости бабуся вкатила бывшему активисту тройбан даже с некоторой щедростью. Скольких повышенных стипендий я недополучил из-за марксистско-ленинской мути!.. Но я не сердился: ихнее дело ловить – наше воровать.
Только уже на пороге блестящей дипломной защиты во мне вдруг проснулось нелепое достоинство: когда нам внезапно назначили госэкзамен по философии, я был близок к теракту или самосожжению. “Ведь мы сдадим и забудем, а этого забывать нельзя!” – повторял я таким пересохшим голосом, что теперь уже
Мишка косился на меня с тем смущением, в которое его ввергала любая искренняя страсть.
До его монастырька квартал вправо – или хрен с ним? С Мишкой. Он первым нас ампутировал, так и я не позволю его призраку долго разгуливать в пределах выстроенных мною оборонительных сооружений.
И все-таки допусти я себя окинуть прошлое беллетристическим взором – помешанная на самоуслаждениях глубь моей души снова взяла бы свое: ей наплевать на меня, она готова наблюдать за мною чуть ли не глазами всего человечества – в ужасном она способна высмотреть великое, в непоправимом – трогательное, в…
Ну чем не сюжет для небольшого романа: провинциальный пацан – абсолютно нормальный, только все в нем немножко чересчур – и восторг, и бешенство, и запойное чтение, и запойные мечты, и припадки деятельности – всегда бесполезной. Но этого, в общем, никто не замечает: в любой компании душа нараспашку – только слишком уж самозабвенно он хохочет и кидается от объятий к обидам и обратно. Кто бы мог подумать, что, оставшись один, он способен, сопровождаемый ревом “КрАЗов”, шагать к бездонному кратеру карьера и часами бродить по исполинским брустверам щебенки над этим циклопическим антизиккуратом, на уступах которого могучие экскаваторы понемногу начинают недотягивать и до детских игрушек. Почему люди всегда понимают величие как стремление ввысь, а не вглубь, прорастает в нем недоумение, едва различимое пока что в чаду клубящихся грез: сегодня вечером в ДК
“Горняк” – он пожмет руку Москвы, завтра отправит в нокдаун, но не станет добивать Черноуса, послезавтра слабеющей десницей его благословит сам Колмогоров, а послепослезавтра он двинется на парусном фрегате в кругосветное путешествие через дебри
Центральной Африки по льдам Антарктиды. Но более всего ему про все на свете хочется узнать, как оно устроено на самом деле.
Он стремится совлечь покров с каждой тайны, развеять все унижающие человека иллюзии и фантазии и в конце концов выстраивает ясное, честное, достойное мироздание, обладающее лишь одним недостатком – в нем нельзя жить. Ради дела – нет, ради честности, ради достоинства – он отсекает все лишние ветви и только через много лет понимает, что это были не ветви, а корни…
Давай-давай, ты уже готов захлюпать – теперь не от боли – от красивости: это она умеет, глубина, никак не желающая отучаться от подростковых пороков. Для меня всякая боль есть боль, всякая утрата есть утрата, а для нее все зависит от контекста, от пьесы, в которую она тебя поместит.
Мишка раньше меня принялся выстраивать свою невозмутимость – отвернувшись от журавлей в небе, получше приглядываться к лужам под ногами. Расставшемуся с незрелыми фантазиями уму становится предельно ясно, что в мире есть лишь два рода предметов: те, что доставляют удобство, и те, что причиняют неудобства. И дело взрослого человека – по мере сил идти к первым, по мере возможностей избавляясь от вторых. Еще в Кружке Пива Мишка вдруг перестал есть грибы: нездоровая пища. Возможно, человек ищет утешений на земле, только когда его отвергнет небо, естественная его стихия – не факты, а фантомы: люди начинают искать пути на землю, когда собьются с дороги в небесах. Мишкин путь к невозмутимости начался с бунта (который лишь постепенно перерос в смирение перед реальностью). Мне рассказывали, что в Кружке
Читать дальше