Низкие души в этом никогда по-настоящему и не сомневались, однако натуры высокие, преданные наследственным химерам, теряются и тоскуют… Они-то и алчут моего слова.
И не могут глазам своим поверить, видя, как столичный умник, познаниями и цинизмом не уступающий самым оснащенным убийцам, берет под защиту не смерть, а жизнь, не гадость, а поэзию и со всеми ужимками, полагающимися эрудиту и эстету, провозглашает, что это, напротив, все низкое – лишь маска высокого, что сильнее всего на свете человек стремится ощущать себя красивым и бессмертным. Да, конечно, достаточно продолжительная и умелая пытка болью и страхом рано или поздно заставляет человека мечтать исключительно о том, чтобы пытка прекратилась. Но это вовсе не означает, что именно пытка вскрывает суть человека, – нет, она уничтожает эту суть. И, внимая моим речам, те, кто настроен на одну волну, на одну мечту со мною, тянутся ко мне, надеясь добрать что-то приватным образом.
Особенно женщины. Вернее – почти исключительно женщины. Коих сказкой я наделить не могу, но могу сам сделаться их сказкой.
Вот и во время той четырежды злосчастной проповеди я каждое мгновение ощущал на себе сияющий взгляд нордической красавицы в третьем ряду, чей по-голливудски седеющий спутник, начальственно откинувшись, сурово, но уважительно разглядывал меня подзаплывшими глазами потомка оленеводов, хотя правильными и вместе с тем лишенными индивидуальности стандартно мужественными чертами он больше напоминал переведенного в гранит Севрюгова. Заметил ли он уже тогда, что на его элегантном виске переливаются едва различимые рубиново-изумрудные отблески сияния, окружившего уложенную кокошником чеканную золотую косу его спутницы?..
Наверное, нет, – не ради же мести за других, ему неведомых обманутых супругов он стал бы зазывать меня в свое шале – или виллу, или палаццо, если только такие пышные слова уместны среди завываний разгулявшейся на тысячеверстных просторах полярной вьюги. Хотя его загородный дом стоил всех элегантных слов, несмотря на то что добираться до него пришлось на роскошно отделанном изнутри индейской оленьей кожей и ненецкой моржовой костью гусеничном снегоходе, уверенно рассекавшем зенитными прожекторами беснующееся снежное месиво. Мой дом – моя крепость, мелькнула у меня перед глазами стена
Соловецкого монастыря, когда фары выхватили из кипящей тьмы резиденцию Командорского, как к нему с ласковой насмешкой обращалась нордическая супруга: в свое время он обольстил ее рассказами о том, как охотился на котиков с алеутами на Командорских островах.
Словно бы ненароком, словно бы желая всего только позабавить компанию, мы продолжали исподволь состязаться в бывалости, и у варяжского камина, в котором шипели куски оленины на вороненых вертелах, напоминающих толедские клинки, мы вспоминали минувшие дни, развалясь в покрытых шкурой белого медведя привольных креслах за приземистым столом из струганых жилистых плах, уставленных всеми полагающимися серьезным людям напитками – и виски-скотч, и айриш, и блэк лейбл, и рэд лейбл, не говоря уже о всяческих кьянти и чинзано:
Командорский знал толк в красивых словах. Он рассказывал, как они в экспедиции запекали в глине тетеревов, а я – сколь потрясающий хлеб можно выпечь в железной бочке, наполовину вкопанной в береговой склон: чтобы узнать, достаточно ли она раскалилась, полагалось швырнуть в нее щепотку муки, и если белая взвесь оседала коричневой пудрой…
Мои байки были не более интересными – более интересным был я сам.
Контрастом между бурным прошлым и внешней интеллигентностью. Хозяин замка больше соответствовал образу бывалого горняка-геолога, внешне напоминая коротким носом и твердыми скулами незабвенного романтического самоубийцу, только подрасполневшего от лишнего десятка годов и миллионов.
Мы закусывали иссиня-черной икрой, халцедоновой строганиной, маринованной губой сохатого, щипучей моченой брусникой и морошкой, и
Командорский снисходительно учил нас, как, приподнимая за рога подстреленного оленя, определить, достаточно ли он жирен, а я с деланным простодушием дивился, до какой степени отсутствует чувство собственного достоинства у царственного тигра: он шарахается, поджав хвост, от взвыва самой обыкновенной бензопилы “Дружба”. Зато я с непритворной искренностью уверял своих хозяев, что если бы тигр желал хорошо выглядеть в своих глазах хотя бы вполовину так же страстно, как мы, он сумел бы отбить у охотников охоту его отлавливать. Когда он с громоподобным рыком, взметая снег, несся на нашу жиденькую фалангу, выставившую час назад срубленные рогатины, приходилось собирать все силы, чтобы не дернуть куда-нибудь на ближайшую сосну. Но пара выстрелов вверх – и вся его неукротимость разом осаживается на все четыре лапы: хозяина тайги не волнуют такие мелочи – смешон ты, не смешон, жалок, не жалок… А волновали бы – непременно успел бы кого-нибудь задрать.
Читать дальше