“- Лазарь. Опять еврей. Alles die Juden. Как немцы говорили – наци: Alles die Juden. Всё евреи.
– В Англии ведь была фашистская партия…
– Была.
– Моузли. В советских газетах писали “Мосли”.
– Moseley.
– Нашими арийцами это производилось от “Мозес”, Моисея.
– Нет. Никакой он не еврей. Хотя о нем ходила история, что он да, еврей. Сейчас историю знаю только я. У меня был большой друг в Олл Соулс, Джон Фостер, забавный человек. Он мне сказал: “Мне передавали, что старый Моузли-отец, вероятно, был импотентом. И был такой еврейский доктор Айзексон. Когда эта вещь случалась, он давал свое собственное семя. Дамам. Вполне вероятно, что
Моузли – это его сын”. Гипотеза не очень. Совсем не известная и не вполне серьезная. К Мозесу не имеет никакого отношения. Хотя выглядел он все-таки немножко как еврей!
– Итак, Каганович.
– Я его встретил на приеме индусского посла – который почему-то прочел мою книгу. Власти почему-то к этому благоволили. Я не помню его имя – вероятно, Мета, как все индусы, и-и… Мета,
Мехта… И там был Каганович, который был, значит, ответственен за Россию. Потому что Хрущев и Булганин были в Англии. Его оставили главным. Меня представили, сказали, что философ. “Ах, вы философ! Материалист или идеалист?” Я сказал, вы знаете, эти понятия на Западе больше не так уже различаются. “Нет-нет-нет, не убегайте от вопроса. Я знаю, что вы такое, я знаю: вы ползучий эмпирист”. Это, по-видимому, коммунисты… в газете
“Коммунист” так называли – ползучий эмпирист. Да, говорю, вероятно, есть. Он сказал: “Хотите с нашими философами поспорить? Устроим диспут”. Что такое, сейчас лето, август, они сидят все на дачах. Я говорю: это очень жестоко. “Нет-нет, можно. Сколько хотите? Двадцать? Тридцать? Сорок? Шестьдесят?
Всех можно”. Я ему отвечаю: я не готов. Нет, я думаю, это не выйдет. Будет неудобно. И им не понравится, и мне – из этого ничего не выйдет. Уверяю вас, лучше не нужно. “Ну хорошо. Как угодно. Как хотите”. И ушел.
– Вы рассказывали, что он спросил, кто сейчас самый модный философ…
– Да-да-да, я забыл. Да-да, я забыл целый эпизод, я должен прибавить. Он спросил: кого читают в Англии? Я говорю: читают
Hume, Хьюма. “Хьюм не философ, он историк. Кого еще?” Я говорю:
Милля. Он говорит: “Он не философ, он экономист”. Все это у них где-то было записано. Да, что это было?
– “Спутник агитатора”.
– И дальше, и дальше – все интереснее.
(Я смеялся, он продолжал.) – Да, Mill’я и Hum’a – запретили мне как философов. “Канта? Канта читают?” Читают. “Гегеля читают?”
Читают. “Идеалисты””.
…Среди философов, которых Каганович предполагал позвать на диспут с Берлиным, наверняка был Виктор Ольшанский, близкий друг
Дружинина, “в одну прекрасную минуту” отправивший его на
Лубянку, а не помри Сталин, то и под расстрел. Ольшанский числился доцентом на кафедре марксистско-ленинской философии в
Московском педагогическом имени Ленина, но слава его выходила далеко за рамки доцентско-профессорских табелей о рангах. Еще до войны публично, во всех газетах разбитый в пух и прах и шельмуемый за статью “Индивидуальное и личное в свете марксизма”, за пропагандируемые ею мелкобуржуазный субъективизм и одновременно фашиствующий объективизм, он стал кандидатом номер один во враги народа и, по общему мнению, должен был со дня на день сесть и сгинуть. Но Гитлер двинул дивизии на Восток, стало не до Ольшанского, он, как выразился в стихах Горький, не убился, а рассмеялся. Получил шумную известность и ничем не расплатился за нее. Наоборот, ею скромно фрондируя, при призыве на фронт добился особого положения, когда через декана, тайно к нему расположенного, убедил армейское начальство использовать его как юриста, благо, учась в университете еще по старой программе, проходил римское право. После трехмесячных курсов ему дали звание капитана военюрколлегии, через год майора.
В конце лета 1945 года, в ложбине между двумя валами репрессий, он выпустил книжку “Индивидуальное марксистское сознание”, около ста страниц, почти брошюру. Ложбина была весьма условной, и кому как не ему, почти весь сорок пятый год прослужившему в СМЕРШе, пусть не непосредственно отправлявшему из Восточной Европы в
ГУЛАГ тысячи попавших в оккупацию, пленных и остарбайтеров, но аккуратно ведшему сопутствующую канцелярию, было знать, как скоро мельница перемелет зерно этого специального урожая и примется за дожидающееся на складах. Однако энтузиазм деятельного, в противовес депрессивному довоенному, существования, личной предприимчивости и постоянно изменяющихся, сплошь и рядом крайних, обстоятельств – или хотя бы декораций – исключительного четырехлетия подбивал махнуть рукой на соображения и отдаться минуте.
Читать дальше