– Или сделаться дурачком, – подхватывала Ната.
– Как Троня? – спрашивал я, зная, что Ната и Ангелина не посмеют в присутствии бабушки Анны согласиться со мной, а лишь промолчат в ответ и прекратят разговор, уже обещающий превратиться в дружное назидание о том, как правильно нужно смотреть, чтобы уберечь и зрение, и жизнь, и ум; и о том, как вообще следует вести себя воспитанному мальчику.
В башенке у Трони я мог засматриваться сколько угодно. И этому никто не мог помешать, кроме самого Трони. Однажды он очутился у меня за спиной, когда я смотрел в то окно, из которого виден был дед Корней, спавший стоя с пустым ведром на мостовой – всегда на одном месте, на перекрестке Кавказской и спуска Разина, недалеко от колонки, – видны были сама колонка и густая ива рядом с ней, похожая на пышный фонтан. Троня осторожно толкнул меня твердым острым пальцем в плечо и негромко проговорил:
– Что, нравится смотреть из башенки?.. Она хорошая.
Он сказал это как-то так (мечтательно? понимающе? – не знаю), что я на мгновение усомнился в том, что он дурачок. Но в то же мгновение сомнения мои рассеялись. Глянув в окно, а затем просунув в него голову, Троня вдруг заорал тем своим резким, противным голосом, который был знаком всем в округе и в котором слышались одновременно ноты воинственной обиды и какого-то отчаянного, кривляющегося веселья:
– Корней! Корней! Где твой пароход?! Просыпайся!.. Вон твой пароход плывет!!
“ Пароход… пароход… А я-то думаю, что за пароход?.. ” – приговаривала два дня спустя не то радостно, не то сокрушенно бабка Манилиха, стоя вместе со всеми в толпе возле своего дома и глядя, как выплывает, покачиваясь на руках, из распахнутых настежь дверей, из стойкого сумрака на яркий полуденный свет огромный, с высокими бортами гроб. Дед Корней, сделавшийся каким-то очень плоским, одетый в пиджак, какого он никогда не носил, лежал в нем с желтым лицом, без фуражки и, казалось, что-то усердно рассматривал в мыслях под голым лбом.
Ни с кем мне не хотелось целоваться – ни с Майей, ни с Сашей, ни с Олимпиадой – после того, как я увидел попадью Анюту. Поздними вечерами, засыпая в одиночестве на топчане под вишней или в компании с Володей на открытой, выходившей во двор деревянной террасе, я думал только о попадье Анюте. Мне даже не хотелось говорить с Володей о том, о чем мы обычно говорили в эти сладкие предсонные минуты, кутаясь в верблюжьи одеяла (я у стены на грузной оттоманке, он на легкой кушетке у края террасы, под самыми перилами), – о покойниках, об айданах, о том, что завтра нам надо наконец-таки разыскать на Аксайской улице Енота и как-нибудь выменять у него или выиграть в карты всех моих негров
– четырнадцать серебристых марок родом из Бурунди, скитающихся по округе с тех пор, как я променял их на негодную (чвирк-пырк) зажигалку; об отдаленности Венеры, сияющей в обманчивой близости над кроной старого абрикоса; о пылком злодействе деда Корнея
Манилова, который будто бы взял и отрубил длинной шашкой головы двум молодым актерам и своей первой бабке, то есть, конечно, не бабке, а тоже юной актерке, за то, что она очутилась с актерами голой в садовой беседке (“Тсс, видишь?! ” – “Что? ” – “Кто-то идет… Они идут! Все трое – без голов! ” – “ Ты врешь… перестань, Володя…” – “Смотри! Смотри! И дед Корней идет! С шашкой идет… Видишь, блестит?.. ” – “Ничего не блестит, деда
Корнея похоронили ”.- “Ну да, похоронили. А он идет! ”); о том, что Лёсик, хоть он и добрый, а тоже, наверное, отрубил бы чем-нибудь голову своей Заире, если б узнал нашу тайну; и, наконец, об этой заманчивой тайне – о голой Заире.
Голой ее видел я. Но мне почему-то всегда было интереснее слушать Володю, слушать, как он рассказывает мне о моем приключении – о том, как беззвучным, томительно жарким полднем я забрался в сарай, надеясь там отыскать (на будущее) какие-нибудь вещицы, подходящие для старьевщика; искать их в доме я уже не решался с тех пор, как отдал старьевщику за две раскрашенные свистульки бабушкин веер, который, как выяснилось потом, когда бабушка целый день ругала старьевщика “ шаромыжником ”, а меня
“ безмозглым анчуткой ”, был ей “ дороже всех свистулек на свете ”.
Зайдя в сарай, я плотно закрыл за собой высокую, обитую железом дверь. Из крохотных окошек под крышей сюда проникали мутные лучи, в которых медленно двигалась пыль. Они слабо освещали только переднюю часть сарая, где хранились аккуратно сложенные дрова, колотый уголь, бочонки с керосином, инструменты, всевозможные стулья, столы и кресла, сосланные сюда из дома по дряхлости или по увечности; задняя же часть сарая, отделенная высокими загородками, за которыми когда-то, как говорила бабушка
Читать дальше