Уснуть я боялся. Ливень ускорил приход темноты. Но уснуть я боялся.
Мне было ясно, что когда я усну, то этим выпадением из реальности, этим привычным своим дезертирством я необратимо нарушу течение нашего с тобой общего времени. Я понимал, что своим исчезновением, малодушным выключением уставшего мозга я разорву нить – именно разорву, – бесценную нить – и ее потом надо будет связывать уже грубым узелком памяти, но этот узелок ясно, как ничто иное, будет указывать на то, что отрезок времени, когда мы были с тобой вместе, – прервался и минул. И когда я проснусь, то сразу пойму, что ты остался по ту, по твою сторону сна, – и этому уже не помочь, это не поправить, – ты остался во вчера, потом останешься в позавчера, потом в позапоза-, потом в позапозапозавчера – и так тебя будет относить, словно лентой какого-то механического транспортера, – все дальше, дальше в сторону, – а я, проснувшись, буду продолжать свое существование по эту, по мою сторону сна, – и меня немедленно начнет относить в другую сторону – и все дальше.
Но все-таки я уснул.
Я узнал об этом, потому что проснулся.
Я проснулся, потому что кто-то смотрел мне в окно.
Была ночь.
Я лежал головой к окну и потому не мог никого видеть, но я чувствовал взгляд.
Я вскочил босиком на холодный пол.
За миг до того, словно пролетев клавиатуру рояля, я прожил – уже памятью – вчерашние сутки.
И увидел в окне Луну.
Это был самый крупный план Луны, какой мне доводилось видеть, – и самый страшный, потому что в случае с Луной ее лицо является также и ее телом – другого тела у Луны нет.
Она была белая, полная – точней, полнотелая, совсем голая, поражающая этой своей внезапной женской обнаженностью – купальной, кафешантанной, гаремной. Дебелая ее плоть тяжко наваливалась на созерцателя.
Сначала я было подумал, что в окно смотрела именно она, потому что, как мне показалось, более никого поблизости не было.
Перед моим окном простирался лесопарк – в ночи даже скорее лес, чем парк.
Дождь, судя по всему, давно закончился.
Облака опорожнились, их легчайшие оболочки улетели.
Было довольно прохладно.
Предельно напрягая зрение, с понятной опаской я вглядывался в силуэты деревьев, кустов, в расположенную рядом клумб, скамейку, когда заметил, что глаза луны, которые иногда кажутся широко распахнутыми, на самом деле закрыты, – и в это самое время часть одного из ближних кустов шевельнулась.
Она, эта часть, резко от него отделилась – и вдруг, в один прыжок, оказалась на круглой лужайке – прямо перед моим окном.
Это был олень.
Пятнистый олень.
Маленький, совсем детеныш.
Он был безрогий, еще мяконький во всех своих детских округлостях – и в то же время точеный, точный, легкий, прыгучий – настоящий Бемби.
Мы уставились друг на друга.
Нас разделяло несколько метров – и плоскость стекла.
Луна заливала его целиком – ушки, спинку, хвостик, копытца.
Он смотрел на меня, казалось, забыв все на свете, бескорыстно, с обезоруживающим детским любопытством, со смешным, самозабвенным любопытством – казалось даже, что из его ротика нитью повисла слюна, – только любопытство и было корыстью этого лесного ребенка.
Иначе обстояло со мной. У меня была другая корысть, взрослая, и было оружие. И олененок не обезоружил меня, хотя его любопытство было обезоруживающим – но оно было таковым не для меня, всегда корыстного, ненасытного, вооруженного.
А в этот раз я был вооружен, как никогда, – и моя правая рука почти инстинктивно поползла по столу в поисках нужного предмета.
Я нащупал предмет, сжал его в пальцах и осторожно – одной рукой это очень трудно – снял затвор.
Олененок не шелохнулся.
Медленно, очень медленно я дотянул руку до кармана и положил предмет туда. Затем бездвижно – почти бездвижно – двигалась только моя рука, сам я как будто ни в чем не участвовал – нащупал стоящую на полу другую часть своего оснащения. К счастью, она была наготове
Олененок стоял неподвижно и напряженно – в этой неподвижности, накапливающей силы к полету, была заложена мгновенная реакция птицы – мгновенная – такая знакомая мне – готовность исчезнуть.
Делая плавные, обманные этой своей плавностью движения, я укрепил фотоаппарат на треноге, а олененок все стоял и, видимо, чувствуя полную защищенность барьером поблескивающего стекла, смотрел.
Теперь предстояло, как принято писать в романах, самое трудное и опасное.
Надо было открыть окно.
Читать дальше