"Серапионовых братьев", знаменитого, слегка безумного литературного кружка. Из них больше всего прославились Зощенко, жертва советского строя, и Константин Федин, плодовитый советский писатель, впрочем, совсем неплохой. Был фильм по его роману, вполне увлекательный.
Слонимский свою славу до нас не донес – но сама личность его была коллоссально важна для нас. Он был явно "другой старик". Таких стариков мне прежде не попадалось – за ним стояла какая-то незнакомая нам прежде жизнь, настоящая жизнь нашей литературы, совсем непохожая на тексты учебников. Явная горечь и скрытые страдания чувствовались в его огромной согбенной фигуре. Сколько обид, компромиссов, унижений пришлось ему пережить (это чувствовалось), жестокая наша жизнь растоптала его судьбу и его книги – так он нигде громко и не прозвучал. Тем не менее, скольким веяло от него – непогибшим достоинством, неподкупной серьезностью, не допускающей банальности и вранья, нищим аристократизмом – даже папиросы, самые дешевые, закуривал он как-то изысканно. Какие же люди были тогда – если даже от него, далеко не первого, взгляда не оторвать! Есть чему поучиться – даже не приступая еще к конкретным занятиям. Слонимского я "жадно вдыхал" – в нем был горький, нерасчленяемый на части аромат неведомой нам жизни.
Они шли впереди нас по коридору, и Битов говорил Михаилу Леонидовичу:
– Ну вот, отжил я срок в Комарово, что-то там "натворил", могу почитать на следующем занятии.
Я жадно ловил эти бесценные слова – Комарово, "творить"… так вот как это делается! Надо и мне это сделать, не забыть. Потом каждое из этих слов превратилось в огромные куски жизни, но поймал я их там, на ходу.
Мы вышли на темный канал Грибоедова из узкой боковой двери, постояли на ветру. Слонимский, простившись с нами, уходил по каналу, где чуть дальше стоял большой писательский дом, в котором многие тогдашние писатели (разумеется, много печатавшиеся) имели квартиры. Тускло светящийся в сумерках, он буквально слепил меня – мысль о том, что и я когда-то туда войду, казалась невероятной. Это все равно что поселиться на Солнце! Посовещавшись, мы направлялись в одно из ближних заведений. В те времена выбор был достойный, и начиналась вторая часть наших занятий – за столом, уставленным бутылками. Все то, что говорилось в издательстве, переговаривалось по-новой – все громче, азартней, бескомпромиссней. И важнее этого не было ничего.
Нас было то двадцать, то тридцать человек. Это была замечательная компания – многие из нее и составили потом замечательную
"ленинградскую школу". И что самое удивительное – в азарте, охватившем тогда нас, не было ни малейшего оттенка карьеризма конкретного, то есть не помню ни одного разговора о том, куда еще податься, где можно побыстрей напечататься, с кем из "нужных людей" познакомиться. Официальная литературная жизнь той поры нас как-то совершенно не интересовала – кто там у них сейчас, в "их партийной организации и партийной литературе" главный, что там у них нужно писать, было нам совершенно неизвестно. Гораздо сильнее волновала нас всех репутация в нашем кружке: кто первый, а кто второй, – вот тут, без сомнения, шла глухая, но страстная борьба. Борьба эта не сулила нам ни денег в ближайшее время, ни публикаций, мы как бы делили между собой воздух, фикцию, но потом, когда времена переменились и пришла наша пора – все распределилось в точности с местами, завоеванными каждым из нас еще тогда. Помню, в нашей компании был скромный человек в очках. Фамилию его, к сожалению, забыл, поскольку за прошедшие с той поры сорок лет она не мелькала больше нигде. Он прилежно посещал все искрометные наши занятия, потом неизменно участвовал и в продолжении, насколько он мог. Было известно, что жить ему оставалось месяца два, что вскоре, к сожалению, и подтвердилось. И тем не менее последние свои недели и дни он решил провести в нашем обществе. Не было тогда ничего увлекательней, чем путь в новую жизнь и в новую литературу. И первое место в нашей иерархии, пока еще невидимой никому, кроме нас, прочно, тяжеловесно занимал Битов.
Он писал тогда короткие рассказы – но вес их был несомненен.
Некоторые из них вошли потом в его первую книгу "Большой шар".
Страдание, растворенное в самых обыкновенных днях и часах, в попытках найти хотя бы каплю живого в общении с самыми даже близкими людьми, родителями, женой – и тщетность этих попыток – все это завораживало нас, когда он читал глухим своим голосом эти рассказы.
Читать дальше