Рикша с возком овощей пытается объехать коров по обочине, застрял в ухабе. Корова, крайняя, приподнялась, тянет с возка за ботву редьку.
Этот дорожный амфитеатр по обе стороны от коровьей запруды стоит, смотрит на мизансцену. Сюжетов всего четыре, говорит Борхес, не бывший в Индии. Коровы растаскивают возок, уже опрокинутый. Возница, пытаясь его спасти, оскальзывается и падает: ноги – в луже, руки держатся за колесо, голова чертыхается и хохочет, уворачиваясь от бурого бычка, слизывающего с его плеча арбузную мякоть. Зрители – по обе стороны – настолько вовлечены в тонкости этого действа, что давно забыли, куда едут, зачем, да и кто, собственно: возраст их улетучился, точней, проступил – неизменный, единственный: пять-семь, даром что с бородами наклеенными и бутафорскими усами – у мальчиков, и голубиными грудками под сари, сотрясаемыми от смеха, – у девочек.
Коровы, все еще лежа поперек дороги, кивают, пережевывая увиденное, эту тысячелетнюю тщету, встают нехотя и покидают сцену. Остается одна, черная, с белым воротом, сидит в асане, копытца на груди скрестила и смотрит поверх голов вдаль, Комиссаржевская. Не сюжет важен, говорят индусы, а этот танец руки и нити. Не цепь событий, а музыка нулей. – Манора? – спрашиваем у водителя, автобус въезжает на площадь, конечная остановка. – Манора, – кивает водитель. Сквозь лобовое стекло видим того же зеленщика за прилавком, у которого на рассвете мы покупали в дорогу немного фруктов и овощей. Он машет нам, выходящим, и стучит тесаком по дымящему самовару. – Манора, – говорим, подойдя, улыбаясь смущенно. – Да, – радостно подхватывает он, указывая на наш автобус. И, выхватив из-за спины два наперсточных стакана, уже пранит чай с молоком – во весь размах своих рук, так, что струя, не роняя ни капли, летит от ладони к ладони и вспять – как сабельный бой, – Манора-Манора, – вспевает он во все свои тридцать три сверкающих зуба во тьме – и ставит стаканчики перед нами.
Наутро, казалось, мы были готовы не совершать подобных ошибок. Карта изучена, труднопроизносимые имена поселков, лежащих, если верить ей, на пути к Маноре, усвоены, толковый портье укрепил нас в реальности цели. Семь утра, автостанция, тот же зеленщик, автобус – другой.
Женщины сидят отдельно, мужчины отдельно, это же относится и к детям. Над рядами сидений надписи – где кому. Без надписи – смешанные, для родственных связей. Садимся. – Тебе не кажется, – говорю, – что кондуктор тот же, только свисток у него во рту – красный, а не канареечный, как у вчерашнего? Да и шофер похож, те же усы и рубаха, советская, в клетку. – Из Раджастана? – оборачивается ко мне сидящий впереди поджарый усач с черноглазым дитем на руках. -
Нет, – говорю, – из России. – О, – округляет рот, думает с минуту. -
Горький. Мать. Трудно. Дон. Книга. – Вынимает ручку, оранжевую, протягивает. – Память.
Ты сидишь у окна, солнечная сторона, свет на тебе лоскутный, глаза прикрыты. – Ересь, – говоришь, – снилась. Битовская. – Какая ересь?
– Он так и сказал, Битов, в конце сна: это моя ересь, битовская. -
Солнце переместилось, теперь оно впереди. Автобус кренится на левый бок и клюет рытвины. Битком едем, а до деревушки этой, кроме нас, – ни души. Висят грозди на подножках, радостно-глазастые грозди, и у каждого – шариковая ручка в нагрудном кармане белой рубахи.
Кончилась деревушка, пыль за собой волочим, невод пыли, горчично-солнечный. Кондуктор в свисток поет – где-то там, в неводе.
Кладешь голову мне на плечо, но ее потряхивает на ухабах, и ты шепчешь мне то в щеку, то в шею: самое главное, говорит, то, что в основе мироздания, – ген отклонения. Это Битов говорит, у меня во сне. Не было изначально никакого “многообразия видов”. А был человек, и были у него: птица, рыба, змея, кошка, собака и дикий зверь. Рожденный с одним-единственным геном отклонения и становился родоначальником вида. А главная особенность творчества – апокрифичность сознания. Без апокрифов, с одними евангелиями, была бы одна религия. И никакой культуры бы не было. То, что я сейчас говорю, подмигивает, называется битовская ересь. А потом, под утро, было еще: мы бежим с тобою – под небом, за мгновенья до ливня, – успеть. И вот он хлынул, и посреди стены его стоит женщина, огромная, страшная, с сумасшедшим лицом. Стоит и, запрокинув голову, смеется. И невозможно прекрасно это ликование, и ужас от того, чей это смех. Мы стоим, уже никуда не торопясь, под дождем и смотрим на нее и не можем отвести взгляд. Вот как надо радоваться, говоришь ты.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу