(например, в прошлом году он почти месяц пролежал в Вологде в больнице – Жорик устроил там отдельную палату), каждый день звонил.
А теперь уехал, – и нет его и нет. “Я, слабоумная, все не верю, жду, что хотя бы телефон зазвонит, – сказала Галя. – Вот ты позвонил, а у меня и сердце упало… В доме холодно, дров принести некому”. Самой ей в ее семьдесят, да и с больными ногами, носить дрова было не под силу: в последние годы она и триста метров до монастырской церкви проползала с трудом, тяжело опираясь на палку, и по дому передвигалась еле-еле, переваливаясь, как утка, и придерживалась за спинки стульев, за буфет, за стены… Митник сказал, что, как и обещал, приедет и устроит, чтобы дрова у нее были. “Да что дрова, дрова – ладно, – сказала Галя, – с дровами и сама как-нибудь устроюсь”. Приехать же ему обязательно надо потому, что к ней уже обращаются с предложениями публиковать Федины последние работы: и племянница Лера вскоре после похорон звонила из Питера, и из Москвы звонили из какой-то редакции, и из Прыжа приезжал человек из типографии, – но она не только что к бумагам, но и вообще на второй этаж, в его кабинет, в “голубятню” никого не пускает и пускать не собирается и хотела бы, чтобы Митник и только Митник первым поднялся туда, посмотрел рукописи и, возможно, что-нибудь подготовил к печати. “Ты самый давний друг, – сказала она, – и самый умный”.
И правильно, что наверх никого не пускает, подумал Митник. Все, что есть ценного в доме, все собрано на “голубятне”. И книги, и альбомы, и энциклопедии, и лично Федору принадлежавшие небольшие коллекции лубочных картинок и церковной вышивки. “Хорошо, хорошо, я обязательно приеду, – прокричал он сквозь помехи: телефонная линия с
Прыжем была как всегда отвратительна, что-то шуршало, гудело, потрескивало. – Приеду и посмотрю, что можно продать и как продать подороже”. Что Галя ответила, расслышать и вовсе было невозможно: из-за слез она говорила совсем тихо. “В общем, завтра увидимся и все обсудим”, – сказал он и положил трубку.
Книги, альбомы, полный “Брокгауз”, собрание лубков – это хорошие деньги, и он поможет всё пристроить в Москве (он даже успел переговорить по телефону со знакомым букинистом, и тот заинтересовался и сказал, что готов съездить на место). Но вот упоминание о рукописях, обо всех этих “последних работах” вызвало у
Митника только раздражение и досаду: никакими рукописями он заниматься не будет. Ни сил нет, ни времени, ни желания – не до того ему в жизни. Вон пробродинская племянница Валерия едет из Питера, пусть она и займется. Небось, оправдывая свое детское прозвище, затем и стремится Лерка-Щучка, чтобы ухватить что-нибудь из дядюшкиного научного наследства, – и дай ей бог: может, как-нибудь где-нибудь что-нибудь использует. Если, конечно, есть там, что использовать.
Митник знал, о каких “последних работах” речь идет. Прошлой зимой по своей депутатской обязанности (очередные разборки с мигрантами) он был в Прыже и, конечно, сделал крюк в двадцать километров, заехал в
Старобукреево, – благо дни стояли морозные, зимник через пойму был плотно укатан, и в свете фар хорошо и далеко видна была заснеженная белая дорога с неглубокими колеями. Приехал он к ужину. Ужинали с традиционной в этом доме можжевеловой настойкой под крупно нарезанную вяленую щуку, под соленые рыжики с дымящейся вареной картошечкой. Право, ради такого ужина и двадцать километров – не расстояние…
После вечных и яростных застольных споров о правительственной политике (конечно же, преступной) и общественной морали (конечно же, падающей год от года) Пробродин потащил гостя наверх в кабинет:
“Пойдем-ка поработаем”. Здесь он усадил Митника на диван и бросил ему клетчатый плед: “Завернись, из окна дует. И вообще можешь разуться и устроиться с ногами. Вот и подушку возьми”. Сам он накинул на плечи свой белый полушубок, в котором работал не только зимой, но, кажется, даже и летом, даже теплыми ночами, сел за необъятный, построенный по специальному заказу дубовый письменный стол, водрузил на нос очки и, не обращая внимания на широкую зевоту гостя, утомленного долгой дорогой, дневными делами в Прыже и разморенного можжевеловкой, принялся увлеченно, “с выражением”, – то посмеиваясь, то хмурясь, то постукивая кулаком по столу, – читать свои последние сочинения.
Митник то ли с возрастом стал менее терпим, то ли впрямь в тот вечер слишком устал, но слушать Пробродина было ему сущей мукой. Все, что читалось, было написано каким-то тяжелым, чудовищно старомодным языком, вышедшим из употребления, должно быть, еще лет двести назад.
Читать дальше