— Но не сказал: дайте!
И Твардовский, рассказывая мне это в маленьком своем кабинете на нижнем этаже дачи, где все стены — сплошные книжные полки, стол светлого дерева под окном да лежанка сбоку, повторял недоуменно: «Но не сказал: дайте!» И пухлым кулаком ударял при этом по столу.
Здесь же и читал он мне вслух свою поэму, волнуясь, куря сигарету за сигаретой, прижигая одну от другой. И от сочувствия к его беде, хотя никакими возможностями я не располагал и ничего реального не предвиделось, я сказал тогда: если что-либо от меня будет зависеть, я сделаю все, чтобы напечатать поэму. И, став редактором, я на третий день пришел к вдове Твардовского, к Марии Илларионовне, и попросил дать поэму в «Знамя». И она уже отправлена в набор. В этом разговоре и ее судьба в какой-то степени решалась, как начнешь, так и пойдет дальше.
Когда-то я неплохо играл в карты: в очко. Любимая моя карта была девятка, на ней я всегда шел ва-банк. Туз на руках — еще задумаешься: вдруг мелочь придет вразрез. Но на девятке банк снимал беспроигрышно. И вот в госпитале, в Красном Лимане, сидим мы друг против друга на кроватях, поджав ноги, беру карту — валет.
Дает вторую — дама. Сам после удивлялся, как спокойно у меня получилось: «Бери себе…» Стал он набирать. Семнадцать. А у меня две карты на руках, на двух останавливаются когда девятнадцать, двадцать очков. Ох как не хотелось ему брать еще, как колебался. Но — взял. Перебор! «А у тебя сколько?» — «В двух картах перебора не бывает…» И снял банк на пяти очках.
Вот и сейчас на руках у меня было пять очков, говоря тем языком, никто и ничто за мной не стояло. А надо было снять банк.
Я поставил чашку на блюдце, поблагодарил.
— Ваши гражданские чувства, вашу озабоченность я понимаю вполне. Я тоже, можете поверить, озабочен. И я рад, что у нас возникло такое взаимопонимание. Но как редактор я должен стоять на почве закона…
Разговор длился более полутора часов, я успел продумать, что буду говорить, и почему-то мне особенно вот эта фраза, эта поза понравилась: как редактор я должен стоять на почве закона. Портрет маслом можно с такого редактора писать, был бы тут свод законов, я бы для пущего эффекта еще и руку на него положил.
Я попросил показать мне параграфы инструкции или что там у них есть, дающие право снять в рукописи то-то, то-то, то-то. Есть — соглашусь, нет — под мою ответственность. Прямо здесь, на верстке напишу: «Под мою ответственность».
Они имели право снять всего лишь один абзац, в котором упомянут был еще не рассекреченный документ. Всего лишь.
Было поздно, когда я подъехал к редакции. Свет наверху, в кабинете, горел. Ждали.
И вот я поднимаюсь по лестнице, вхожу. На лицах — «Ну?» Успокаиваю: подписано в печать. Потери — один абзац. И — общее ликование, автор Лена Ржевская (мы с ней когда-то вместе учились в институте), выдержанная, не склонная к восторгам, говорит мне какие-то восторженные слова.
Некоторое время мы сидим, не расходимся, час поздний, но это, как нам кажется, победный час, и нам хорошо вместе. Курить я бросил давно, а впервые закурил в пять лет: сухие листья сирени. И в кабинете у меня не курят. Однако сейчас говорю: «Курите!» Конечно, надо бы ради такого дела бутылочку открыть, да нету, нет. Жаль.
Но вот цензуры не стало, и — странное дело — вместе с ней ушли из литературы известные, просто исчез целый ряд известнейших имен. Как знать, быть может, создавались они по тому же принципу, по которому в свое время дозволена была некоторая вольность «Литературной газете», ей одной: умеренная оппозиционность и за это — хороший буфет.
На VII съезде Союза писателей произошел со мной некий казус, другого слова не подберу.
Обычно съезды проходили торжественно, на несколько дней писателей допускали в Кремль, в тот самый зал, где еще со сталинских времен собирали съезды партии, пока посреди старинных соборов не воздвигли стеклянный сарай — Дворец съездов. И все дни на съезде писателей обычно присутствовало правительство: в первый день до перерыва сидело политбюро в полном составе, потом сменяли друг друга, но все равно было кому надзирать. Присутствие высшей власти предопределяло: ничего лишнего, возмущающего слух, сказано делегатами не будет, каждый, кому разрешат выйти на трибуну, вышьет свои узоры по готовой канве. Да и узоры-то эти просматривали заранее: видел я, как тогдашний зам. зав. отделом культуры ЦК водил пальцем по строчкам заготовленной и отпечатанной на машинке речи известного писателя, в прошлом — фронтовика, моего ровесника, и тот послушно вычеркивал то, что «не так может быть понято». А внешне все выглядело вполне пристойно: беседуют дружески писатель и партфункционер. Ну, а уж кого посадить в президиум, — эти списки утрясались, взвешивались, согласовывались и окончательно их утверждали в высоких кабинетах.
Читать дальше