Классная руководительница поставила меня рядом с собой и каждый раз, когда по списку должны были вызвать очередного оратора, она тревожно подталкивала меня вперед и, наклоняясь, показывала, как и куда мне взойти, как стать, к кому повернуться лицом. Наконец директор школы вызвала меня — «А сейчас от шестого „Б“ класса скажет…» — и посмотрела на меня предупреждающе строго. Я вышел, взошел, стал. Из-под ног у меня осыпалась глина, и, помню, я глянул вниз, куда скатились комья. А на другой стороне на такой же свежей насыпи стоял гроб, под который уже подсунуты были веревки.
Стараясь не смотреть туда, но боковым зрением все-таки видя, я говорил громким на ветру голосом, классная руководительница удовлетворенно кивала. Ждали под сосной оркестранты, сложив и поставив трубы на землю. Над нами была тень, и над ними была круглая тень, а в поле на солнце текли и текли вдаль волны хлебов.
Вдруг я услышал тонкий собачий вой. За гробом стояла на коленях старая женщина в черном платке и кланялась, кланялась гробу и выла; ее подымали за плечи. А в гробу, непохожий на себя, желтолицый и строгий, с чернотой под глазами, с лиловыми пятнами от шеи к ушам, лежал маленький взрослый человек в пиджаке, в белой рубашке, причесанный, как на службу. Восковые руки его были сложены спокойно на твердом, торчащем вверх животе.
И тут что-то произошло со мной, я даже сам не знаю, как это все получилось. У меня вдруг задрожало в горле, я завсхлипывал и позорно при всех расплакался, говорил и глотал слезы. Я боялся потом взглянуть на ребят, а классная руководительница сказала, что я испортил все впечатление, что если бы она знала, если бы только она могла предположить…
Когда мы возвращались с кладбища, отец Бабичева обнял меня за плечи и вел так рядом с собой и говорил:
— Неудачный он был у нас, что сделаешь?.. Ничего теперь не сделаешь… С самого рождения знали… Все учился, старался от вас не отстать, а мы знали…
Я неловко чувствовал себя под его рукой, тяжело и горячо лежавшей на моих плечах.
Старое сощуренное его лицо будто улыбалось, будто он извинялся перед нами за что-то.
Для нас по дороге он начал рассказывать про первую мировую войну, на которой он был солдатом, про то, как во время войны был в Румынии. И умолкал надолго, забываясь, а я не решался снять с себя его руку. Перестав бояться, ребята окружили нас, он шел в центре класса, выше всех ростом, ласковыми, грустными глазами смотрел на нас, ровесников его сына.
— Бедно они там живут, в Румынии… Крестьяне у них совсем бедные…
И вздыхал.
Мы набились в машины, расселись на скамейках, ждали, когда наконец тронемся, а они стояли внизу, мать и отец Бабичева, очень старые оба, провожали нас от ворот кладбища, как от своих собственных ворот. И опять мы мчались по городу, все смотрели на нас, мы это чувствовали, и нам хотелось мчаться. Нас было два полных грузовика — шестой класс «Б» и школьный оркестр, — а до второй мировой войны и до нашей Отечественной, к которой мы все подрастали, и второгодники, и отличники, оставалось уже немного. Я и сейчас вижу эти два грузовика, мчащихся по городу, полных ребят, гордых тем, что на них смотрят, как они возвращаются с похорон.
Людям не дано в начале жизни заглянуть в ее конец, и хорошо, что не дано, никому не надо заранее знать свою судьбу.
Бабичев умер отдельной от всех смертью, это была первая смерть в нашем классе, а класс тогда означал больше, чем поколение, такими отвлеченными категориями мы еще не мыслили. Потом началась война и длилась долго, и как-то на четвертом году войны, в конце августа, ночью, в пыльных сапогах, в ремнях, в пилотке, со звездочками на погонах, сидел я со своими солдатами на бахче, старшим над ними и очень молодой. И два румынских крестьянина в высоких бараньих шапках сидели с нами. Они что-то говорили и кивали своими шапками, и мы что-то говорили, при этом то один из них, то другой подкатывал ко мне по сухой земле арбуз, светлый ночью. Ничего мне не вспоминалось в тот момент: ни про Румынию, ни про румынских крестьян.
По праву старшего я втыкал свой нож в арбуз, и он, слабо треснув, распадался на две сахарных половины. А за бахчой во тьме стояли наши пушки, которые мы тянули сюда по горам, где и вьючные лошади оскользались; когда ветер дул с той стороны, наносило от тракторов запах керосина.
Шел сорок четвертый год двадцатого столетия, так богатого войнами. В этом столетии я прожил уже двадцать лет. Я не знал тогда и не мог знать, что из всего нашего класса, из тех ребят, что пошли на фронт, мне единственному суждено было живым вернуться с войны.
Читать дальше