«Что это?»
Я смотрел на руку Якова. На ней не было мизинца.
«Операцию проводили, — сказала сестра. — Чтобы выяснить, жив ваш дедулька или уже — там…» И медсестра показала пальцем на потолок в черных горошинах мух.
«…потому что других способов пока нет, бесчувственный он. Вот видите, щекочу его, а он и не засмеется».
И медсестра стала скрести ногтями ребра и подмышки Якова.
«Не надо», — сказал я.
«Да ему, может, приятно, — улыбнулась сестра. — Ну ладно, не хотите хоронить — мучайтесь. Заплатите в кассочку — и до свидания. И подумайте, как коечку освободить, в регионе вспышка, главврач за койкооборотом следит и всех матом. Счастливо вам, всего доброго».
И занялась другим больным: стряхнув его на пол, стала менять простыни. Запах старых простыней пробивался даже сквозь противогаз.
Я смотрел на пустоту на месте мизинца. Пытался вспомнить, каким был раньше этот мизинец.
Дотронулся до лица Якова. Оно было холодным и бледным.
Яков…
Дыхание и пульс определяются с трудом.
Яков…
Сильные болевые раздражители не вызывают реакции.
Яков!
А Адвокат куда-то исчез. Вышел покурить, наверное.
Рот Якова открывался.
«Ты здесь?» — медленно вздохнули губы.
«Пра, Пра, я здесь!» — закричал я, хватая его за руку.
Яков смотрел на меня закрытыми глазами.
Сзади с шипеньем налетела сестра: «Тихо! Тихо вы! Сейчас своим криком всех усыпите, до закрытой фазы! Нельзя у нас кричать… Дедулька ваш в открытую фазу перешел, это когда спят, разговаривая. Сядьте и поговорите с ним лучше, успокойте».
Я сел на край койки.
Противогаз сжимал лицо; в глазах качались медузы головной боли.
«Ты здесь? — повторил Яков. — Ты голыми руками хотел бы, а получилось, как мать родила. И еще местные. Местные, говорю, им польза. А на трамвае не доехать, бери ноги в руки и авоську, так что прощай…»
«Пра, я здесь», — сказал я тихо.
«А они мне — ты производственник, и тебе камень на тарелку вместо борща не положь. Ты хоть не местный, а в трамвай не при. Каравай не прозевай, потому что вот. И раз жидом стал, терпи и ноги в руки. Под милашкину гармошку заведу я йо-хо-хошку. Вот и вам того же».
Сбоку стояла сестра и тряслась. По бугристым щекам текли слезы смеха.
Мне десять лет. Ладони Якова, большие, как два древнеегипетских солнца, поднимают меня и сажают на ветку яблони.
Сидеть на яблоне неудобно и жестко. Но будущий мужчина должен лазать по деревьям. Или хотя бы терпеливо сидеть тощим и прыщавым задом на ветках. И я молчу.
Яков копает землю и рассказывает своей лопате. Меня он снова не видит.
«…вот. Бежать от басмачей не получилось, догнали. Ну и давай плеткой по мне. А потом взрыв помню, и всё. До сих пор не знаю, откуда взрыв был. А может, и не было взрыва, а просто в душе моей взорвалось. И ничего не помню.
Открываю глаза, а тут они сидят, с бородами. Все в черном, их родной цвет. Лечили меня, они ж все врачи. Я давно их нацию раскусил. Даже если кто из них инженером притворится или музыкантом, вот, даю руку на отсечение, врач, обязательно врач! О болезнях любит говорить и советы придумывать: покажите горло и остальное. Медицинский народ, и ум у него фельдшерский, точно говорю. За это я их веру тогда и принял, хотя ничего уже не понимал, каша у меня в голове из всех вер была. Но они меня тогда спасли, когда я между жизнью и смертью, как дерьмо в проруби, болтался. Говорю, спасибо вам, отцы. А они, евреи эти, говорят: тебе, пан, спасибо, ты у нас вестником был, мы через тебя херувимов слушали. Такие, ей-богу, смешные верующие. А кругом, смотрю, пустыня, жара, а они в своих черных пальто, и шляпы такие, чтобы человек на гриб был похож. А они говорят: мы сами из города Витебску, а сейчас в Ташкент по пустыне идем и на поезд садиться не спешим. Отчего, спрашиваю, не хотите поезда? Оттого, говорят, что в Писании ничего про поезд не сказано, а про что в Писании не сказано, то на самом деле туман. А сами меня на носилках тащат, вот какие люди. И ведь непонятно для чего. Ни денег у меня, ни силы. Ноги не ходили, руки не поднимались, только языком с ними все болтал. Так потихоньку в их веру и перебрался, из любопытства, ну и благодарность тоже. Вылечили они меня все-таки, шляпы-грибы. А когда молился с ними, все хотел или „бисмиллу“ сказать, или перекреститься. Только когда в Ташкент пришел, дня через два, как с родней навидался, в церковь пошел, на исповедь, покаяться, в каких верах побывал. Только как дошел, смотрю, а церковь разбирают и листы кровельные с куполов тащат. Давай, кричат, Яшка, помогай народному делу. Я тырк-пырк и стал помогать. Тащу эти листы, а сам думаю: к какой же это я вере теперь с этими листами кровельными? Определиться бы. Только потом, когда меня по комсомольской линии двигать стали, прошли эти сомнения, как рукой сняло. А одного из богомолов этих, которые меня на носилках несли, я потом видел в самой обычной одежде. Зашли с ним на Воскресенский, выпили утешительницы. Да, говорит он, так вот нас жизнь и переделывает. Стал, говорит, я зубным врачом, а с Богом только по ночам под одеялом разговариваю. Вот-вот, говорю ему, помнишь, ты даже на поезд боялся сесть, а теперь — на современной бормашине… Попрощались мы и так больше не виделись».
Читать дальше