Семен Терентьевич подумал-подумал и такое желание изъявил. С условием, что летную книжку не отдаст. Только разрешит в своем присутствии снять копию.
Гут, Симон! Гут!.. Она выслала ему гостевой вызов, напомнив в сопроводительной записке о том, чтобы не забыл ненароком заветную книжку.
Семен Терентьевич надел свой лучший костюм, сшитый еще из габардина — ох и материал же раньше был, ох и материал! не то что сейчас — сталинский! — нацепил все свои награды, расположив их так, чтобы они занимали как можно больше места и грудь казалась бы еще внушительнее, полюбовался на себя в зеркало, вспомнив, что у этого законника-краснопогонника из СМЕРШа нет ни одной боевой награды, одни юбилейные, завернул в целлофановый пакет дорогую реликвию, запихнул ее в чемодан на самое дно, забросав бельем, и отправился в побежденную им когда-то Германию.
x x x
А через три месяца он вернется из Германии в добротном модном костюме, помолодевший и посвежевший, и выйдет во двор этаким европейским франтом, с баронской тростью и с подстриженными под Кайзера усами. Старики, увидев его, побросают свое домино и с минуту будут молчать, рассматривая это чудо природы. А Семен Терентьевич, отставив ногу в белом полуботинке, пустится рассказывать про свое житье-бытье в Германии, в городе Кельне, про то, как его встречали, да как привечали, да как и чем угощали, и на вопрос: за что такая честь? — ответит, что ларчик-то, братцы, просто открывается: дочери нужно было подтвердить документально, что отец ее во время войны не дезертиров охранял, как некоторые тут, а был воздушным асом, героем, кавалером Серебряного Креста, чтобы получить за это огромную компенсацию, колоссальную, чуть ли не миллионную, и все упиралось вот в эту летную книжку, — ну, да и он своего не упустил, не продешевил, все, что можно было урвать, — урвал! И с этими словами покажет новые зубы — знай, дескать, наших! — совершенно ровные и белые, которые вставила ему Марта, сама, лично, своими ручками, в той самой не признающей нас теперь за людей Германии-Дойчланд.
— Во какие! — по-волчьи клацнет он кипенно-белыми протезами. — Ими проволоку перекусывать можно!
И, достав из кармана кусок алюминиевой проволоки, перекусит ее.
Видно будет, что ему нравится демонстрировать этот трюк, и похоже, он его много раз уже демонстрировал и трюк этот ему пока что не надоел… Старики, что называется, «выпадут в осадок», они восхищенно заохают, защелкают языками, и только один из них — тот, который из СМЕРШа, — поднимется и молча двинет Семену Терентьевичу в его белые немецкие зубы. Тот полетит куда-то за стол — вверх тормашками.
— Козел вонючий! Попался бы ты мне под Сталинградом…
— Шобака энкаведешная!
Так Семен Терентьевич Монетов лишился своих зубов во второй раз. В мирное время.
x x x
А поодаль стояла группа молодежи; пережевывая жвачку, они лениво перекидывались фразами:
— Чего не поделили эти сталинисты?
— Да победа у них — одна на всех…
Один из парней, в ярком спортивном костюме, с нашивкой на спине «Сын полка», подошел к старикам.
— Ай-я-я-я-я-яй! А мальчики-то уже большие…
На его румяном лице сияла ослепительная голливудская улыбка. Резцы были ровные, крупные, без малейшего изъяна, выросшие на калорийной пище, богатой витаминами.
В апреле меня вслед за многими отправили в отпуск без содержания. «Отдохни, — сказал шеф, — походи на рыбалку или картошку там какую-нибудь посади». Я попытался было доказывать, что работа в самом разгаре, еще чуть-чуть, и откроются такие потрясающие горизонты, что американцам жарко станет, но шеф горько усмехнулся и безнадежно махнул рукой. Оказывается, сейчас не нужны даже мои торсионные поля, энергии, которые пронизывают весь мир, весь свет, видимый и невидимый, мгновенно переносят наше «тонкое тело» в любую точку Вселенной и которые с древности называются: Абсолют, Провидение, Глобальный Разум или попросту — Бог. «Нет, — отмахнулся шеф, — сейчас не до твоего „Бога“, отдохни, рыбку полови, карто… или чего там… посади». В общем, «полный абзац»!
И вот в преддверии грандиозного открытия оказался я на улице. Без лаборатории, без зарплаты, без каких-либо планов. До августа. А там, глядишь, и до самого ноября или до Нового года протянется эта волынка.
Делать нечего, надо занять себя хоть чем-то. Тут и вспомнил про бабушкин дом на берегу Хопра, на заброшенном хуторе. Завалился небось уже. Пять лет не бывал, с тех пор, как похоронил старуху. Собрался и поехал. Приехав, расчистил от бурьяна-старюки двор, по которому бегал в детстве босиком, сходил на кладбище, покатал на Пасху крашеные яйца на родных могилках — наших много было, целый кладбищенский проулок, под склепанными дедом Иваном железными крестами — и стал сажать картошку, уже наутро забыв про свои кибернетические проблемы, которые последние пять-шесть лет не давали покоя.
Читать дальше