x x x
Вечером оттаял, отлегло, отмякло сердце каменное мое, позволил девке горской, строптивой, неблагодарной, гордой, снять с меня сапоги пыльные да тягилей стеганый, нарамки, наплечки кожаные, доверил сварить саламату гречневую с бараниной вяленой. Сварила мне наособицу, от всего юрта нашего отдельно, поел, рыгнул и растянулся на кошме. Она нежно сняла с меня широкий охабень со стоячим кобеняком собольим, она сняла с меня красную епанчу с позументами. Она поднесла мне на руках смуглых вытянутых густого хмельного студеного ромейского вина, а потом меда стоялого венгерского, она называла, воркуя, как голубка-горлица, «батыром-багатуром», называла, коверкая слова, коханым господином, лЮбым называла, и глаза ее черные, продолговатые, миндалевидные, как щиты наши победные, чУдные глаза ее источали нежность, они истекали такой тоской-тугой, такой ярь-любовью, как бывают очи у молодой стоялой кобылицы по весне, когда степь опростается от снега и цветут нежные крЫны, и распускаются алые маки, и когда воздух звенит от свежести, словно голубое веницейское стекло… Ах! Она обцеловала всю мою белую, широкую, сметанную грудь под красной шелковой, струящейся вышитой рубахой, она слезьми смочила, а волосами черными волнистыми распущенными роскошными своими косами обтерла, губами пухлыми, алыми, маковыми, налитыми сняла всю пыль дорожную, степную, меловую, полынную с тела моего дородного, могутного, мужчинского. И воспылало сердце мое от такой ласки и неги ответным чувством, и растаяло, расслабло, рассолодело совсем сердце мое, и обида прошла, пропала, и простил я ей свирепость ее и строптивость, и ланиты ободранные, и синяки от зубов на раменах, и погладил ее по голове, как собаку верную, по чудной, по маленькой, по прекрасной, сухонькой головке погладил, что как у породистой ахалтекинской кобылы, и улыбнулся, и сказал ей ласковое слово: «Якши, кыыс! Подь-ка сюды, баба!» И коснулся, провел по чреслам ее пышным, обнял за талию осиную, ждущую господинской руки…
С тех пор и живет она со мной. Троих сорванцов, ребят-удальцов, родила троих бойцов-джигитов мне. Один уже тятькин лук, тугой самострел, щучонок, запросто растягивает, из сайгачных рогов сотворенный великим по этому делу мастером Сагайдачным, и уже сломал, стервец-вражина, старую верную тятькину саблю-джигурду, что с убойным, со страшным обоюдоострым расширением на конце клинка, что в полторы руки длиной и называется — елмань, память об иверском походе, где и добыл я в каком-то ущелье черном ихнюю мать непокорную. Той саблей, поломанной ныне, где клинок-елмань булатный, мне тогда один ловкий носатый гурджин чуть было не снес башку, да Господь помог… И вот нА тебе — сломал сынок, чертяка лобастый! Нет, чтоб добыть, тятька в его годы уже в походах участвовал, уже дуван делил в своем юрте, отворачиваясь и отвечая на вопрос: кому! — ломать-то мы все горазды. Ну да ничего, небось еще добудет богатого дувана — и на тятькину долю. И саблю небось еще подарит хивинской, или кубачинской работы, а то, может, и дамасской. А может и колонтарь золоченый, царский пожалует кто с сыновнего плеча. Тьфу-тьфу-тьфу, грех жаловаться, хорошие уродились ребятки. Смуглы и черноволосы, носаты — в мать, голубоглазы и высоки — в тятьку. Славные будут казаки. Бог даст, возьмут еще и Вечный Град, и пустят в распыл его дворцы, повырубают сады и виноградники, и станут на яблоневых, пахучих да на абрикосовых сладких, стволах жарить быков цельных, жирных, неизработанных. Тогда-то, глядишь, отхватит какой-нито из сынов кус помягче, понежнее и тятьке старому, беззубому швырнет в арбу: жуй, грызи, старик! Верю, так и будет — иначе как еще?! Лишь бы только приказать изволил наш царь, великий каан батька-Батый, да будет он жив, здоров и могуч, да не поседеет вовеки его прекрасно-красная, рыжая, огненная, аки солнечный восход, борода, и да пребудет до скончания века крепкой его непобедимая десница, а уж мы-то не выдадим, мы завсегда готовы. Любо, батько!
x x x
«…Странно, Александр Невский, разбив шведов на Неве и даже получив за то соответствующее прозвище, почему-то не пожелал воспользоваться плодами победы, то есть не включил в свое княжество финские и балтийские земли, приморские порты, почему-то не стал претендовать по праву победителя на Стокгольм; даже Ладогу не пожелал взять под свою руку. Тот же Александр, разбив псов-рыцарей, как учат в начальной школе, на льду Чудского озера (вы только представьте себе, что за фигурное катание было там, на лошадях, верхами, до обеда, ибо после обеда оно закончилось, так как лед стал проваливаться; причем проваливаться он стал именно под псами-рыцарями, так как на них, видите ли, было больше железа), Александр же, победив и захватив в плен самого Великого Гроссмейстера Ливонского ордена меченосцев, тем не менее почему-то не пожелал присоединить к своему героическому княжеству земли Ордена, как делают все победители во всем мире с незапамятных времен, — ни Восточную Пруссию не пожелал, ни Ригу, где находилась штаб-квартира меченосцев, ни Прибалтику с ее портами и землями, даже не взял никакой контрибуции за беспокойство. Все это пришлось брать Петру I через пятьсот лет. И Петр все это получил, и земли, и контрибуцию в ефимках, стоило лишь ему выиграть одну-единственную Полтавскую битву, как он и получил всю Украину, Белоруссию, Польшу, Прибалтику, выход в Балтийское море и сколько-то там бочек ефимок. Но стоило ему же в 1711 году проиграть прутский поход, как он сразу же лишился Азова, выхода в Черное море и даже пришлось сжечь весь построенный в Воронеже флот, да еще и заплатить крымскому хану отступные.
Читать дальше