— Умница ты! — улыбнулся я. — Что дверь заперла.
Она тоже улыбнулась, отбросила с губы повисшую над ней золотую прядь и вздохнула — запаслась воздухом. Но я поднял её с колен и заглянул в глаза. Так и было: мутности в них убавилось.
21. Правильное тоже нуждается в исправлении…
Дальнейшее произошло не совсем как прежде, хотя со стороны выглядело так же. Я увлёк Валечку к дивану, снова припал к её соску, а потом лёг и усадил на себя.
В отличие от прежнего, живот мне щекотала теперь кисточка от золотистой тесёмки, но она ни при чём. Хотя щекотка мне нравилась. Как нравились на ощупь и сетчатые чулки. Дело в другом.
Обычно, когда Валечка начинала невольно торопиться, я сдерживал себя и растягивал время тем, что, во-первых, заставлял её привстать и сесть на меня заново. Ко мне спиной. А во-вторых, поскольку теперь вид открывался не только на спину, я — из воспитания — отводил взгляд.
На стенке висели портреты. Четыре — не считая Ильича и Нади. Маяковский, Горький, Бедный и Шолохов. Ильич и Надя с дивана не проглядывались. Висели поодаль, отдельно от писателей. Легче всего было смотреть на первых двух.
Из Маяковского вспоминалась, как правило, начальная строчка в «Хорошо!» Название как раз ни при чём. В этой строчке про время сказано действительно неплохо: «Время — вещь необычайно длинная.»
После этих слов я часто вспоминал, что Маяковский погорячился. Самоубийство — это навсегда. На всю длину времени. И важнейшие вещи происходят уже в твоё отсутствие. Умереть — это не всё. Умереть надо вовремя. Как можно позднее.
Потом из головы моей спускалась короткая лесенка:
Я хочу быть понят родной страной.
А не буду понят, —
что ж!
По родной стране пройду стороной,
Как проходит косой дождь.
Тоже хорошо, но зачем придавать такое большое значение пониманию страны?
Часто вспоминалось и из Горького.
Один и тот же очерк. Называется «Вывод».
Название тут тоже ни при чём. Усаживая Валечку, я вспоминал не название, а конец: затейливый волжский мужик, узнав об измене жены, обмазал её дёгтем и посадил на муравьиную кучу…
Горький тоже был волжский мужик. И ему тоже изменили. Секретарша. Но он — ничего. На насекомых её не сажал. Только — как я Валечку. А он и не имел права сердиться. Она была баронесса, а он поселил её к себе с женой. Он бы и ещё кого-нибудь поселил, но утешил себя тем, что у этой баронессы была тройная фамилия: Закревская-Бекендорф-Будберг.
В этот раз, однако, в глаза мне полез Шолохов. Видимо, я всё ещё сердился на американца. Как в своё время — и за то же — на Шолохова. В начале «великого перелома» он прислал мне жалобу: на Дону коммунисты «коллективизируют» крестьян грубо, а с врагами обходятся садистски.
Шолохов — хороший писатель, а американец — плохой. У того к тому же правые взгляды, а у Шолохова — правильные. Но иногда правильное тоже нуждается в исправлении. И я написал ему, что хотя «докатившиеся до садизма» будут наказаны, надо «видеть и другую сторону дела».
Мне, например, кажется, что у меня правильные взгляды. В те годы из вождей к золотой середине звал только я. Но в отличие от меня, революция не терпит ни середины, ни здравого смысла. И толкает на грубость.
Революция исправляет правильные взгляды.
В 29-м мне, как и сегодня, справляли юбилей.
В том же году судьба государства повисла на волоске. Правда, Барбюс, французский писатель, поднимая за меня тост, сказал на банкете, что новая Россия ему кажется очень сильной. Я подождал пока он допил до конца и улыбнулся: «Что, товарищ Барбюс, удалась мне страна, да?»
Мне тогда исполнилось полвека. Отставали же мы от мира на целый. Но нас всё равно опасались. Ибо голодных на свете большинство, а большинство — грозная сила. До нас с бедными обходились везде просто: глушили их водкой и иногда писали о них стихи.
Но теперь уже у бедных появилось государство. С водкой и стихами. И со своими же слезами; в том числе — счастья.
На том же банкете кто-то подвёл к микрофону маленькую девочку. Чуть старше моей Светланы. И положил перед ней бумажку с текстом речи.
Барбюс сидел рядом со мной и вставлял слова, которые выдавали в нём тонкого «инженера человеческих душ». Поэтому я рассердился на моего секретаря Мехлиса. Который, наверное, заставил девочку выучить речь наизусть.
Но она так и не сумела произнести её. Постояла молча, а потом тихо спросила меня: «Можно я пока помолчу?»
Барбюс объяснил мне, что девочка волнуется. А я ему сказал, что она сирота.
Читать дальше