— Его кушают с порохом, — ответил я старику, — и приправляют лучшей кровью…
И вот она взошла на свое кресло из синей тьмы, юная суббота.
— Гедали, — говорю я, — сегодня пятница, и уже настал вечер. Где можно достать еврейский коржик, еврейский стакан чаю и немножко этого отставного бога в стакане чаю?..
— Нету, — отвечает мне Гедали, навешивая замок па свою коробочку, — нету. Есть рядом харчевня, и хорошие люди торговали в ней, но там уже не кушают, там плачут…
Он застегнул свой зеленый сюртук на три костяные пуговицы. Он обмахал себя петушиными перьями, поплескал водицы на мягкие ладони и удалился — крохотный, одинокий, мечтательный, в черном цилиндре и с большим молитвенником под мышкой.
Наступает суббота. Гедали — основатель несбыточного Интернационала — ушел в синагогу молиться.
В этой лавке есть и пуговицы, и мертвая бабочка. Маленького хозяина ее зовут Гедали. Все ушли с базара, Гедали остался. Он вьется в лабиринте из глобусов, черепов и мертвых цветов, помахивает пестрой метелкой из петушиных перьев и сдувает пыль с умерших цветов.
Мы сидим на бочонках из-под пива. Гедали свертывает и разматывает узкую бороду. Его цилиндр покачивается над нами, как черная башенка. Теплый воздух течет мимо нас. Небо меняет цвета. Нежная кровь льется из опрокинутой бутылки там, вверху, и меня обволакивает легкий запах тления.
— Революция — скажем ей «да», по разве субботе мы скажем «нет»? — так начинает Гедали и обвивает меня шелковыми ремнями своих дымчатых глаз. — «Да», кричу я революции, «да», кричу я ей, но она прячется от Гедали и высылает вперед только стрельбу…
— В укрывшиеся глаза не входит солнце, — отвечаю я старику, — но мы распорем закрывшиеся глаза…
— Поляк закрыл мне глаза, — шепчет старик чуть слышно. — Поляк — злая собака. Он берет еврея и вырывает ему бороду, — ах, пес! И вот его бьют, злую собаку. Это замечательно, это революция! II потом тот, который бил поляка, говорит мне: «Отдай на учет твой граммофон, Гедали…»-«Я люблю музыку, пани», — отвечаю я революции. «Ты не знаешь, что ты любишь, Гедали, я стрелять в тебя буду, тогда ты это узнаешь, и я не могу не стрелять, потому что я — революция…»
— Она не может не стрелять, Гедали, — говорю я старику, — потому что она — революция… — Но поляк стрелял, мой ласковый пан, потому что он — контрреволюция. Вы стреляете потому, что вы — революция. А революция — это же удовольствие. И удовольствие не любит в доме сирот. Хорошие дела делает хороший человек. Революция — это хорошее дело хороших людей. Но хорошие люди не убивают. Значит, революцию делают злые люди. Но поляки тоже злые люди. Кто же скажет Гедали, где революция и где контрреволюция? Я учил когда-то Талмуд, я люблю комментарии Раше и книги Маймонида. И еще другие понимающие люди есть в Житомире. И вот мы все, ученые люди, мы падаем на лицо и кричим на голос: горе нам, где сладкая революция?
Пожалуй, именно еврейский дух и призван доказывать старую догадку, что пути человеческие неисповедимы, и душа наша непознаваема. Дальнейшее отношение к этой истине определяется вкусом: одни страшатся ее и строят невеселые прогнозы, другие усматривают в ней источник жизнетворной жажды существования и беспредельного познания. Еврейская традиция относится к человеку как к таинственному чуду, как к созданию, воля которого, проявляющаяся в чувствах, мыслях и поступках, не обусловлена ничем и никем, даже Богом. Бог — собеседник людей, которые «могут стать как боги», хотя и эфемерны, «как исчезающий сон». Родившийся в семье польского раввина, американский писатель Исаак Башвис Зингер (1904) сумел лучше, чем кто-либо иной в современную эпоху выявить отношение еврейской традиции к загадочности человеческой души, утверждающей жизнь самим фактом своей неисповедимости.
Каббалист с Ист Бродвея
Каждый раз при входе в кафетерий на Ист Бродвее я видел чело века, которого буду звать тут Джоел Яблонер, — старого еврейского писателя — каббалиста. Он издал книги о Святом Исааке Лурия, Рабби Моше из Кордовы, Баал Шем Тове и Рабби Нахмане из Брацлава. Яблонер перевел на идиш какую-то часть Захара, но писал он и на иврите. По моим подсчетам ему было за семьдесят — длинный и сухой старик с болезненным и морщинистым лицом, впалыми щеками, острым носом и начисто лысой головой. Глаза его навыкате были янтарного цвета, и носил он всегда потрепанный костюм, напяленный на незастегнутую рубашку, обнажавшую грудь с седыми волосами. Яблонер никогда не был женат. В юности он страдал чахоткой, и доктора прописали ему санаторий в Колорадо.
Читать дальше