— Верю, но Габриела не дурочка: у нее роль такая! А насчет Маркса все-таки скажу, — об этом в книге нету… Так вот, существуют пять истин о человеке. Первая: главное мозг; вторая: главное ниже — сердце; третья: главное еще ниже — желудок; четвертая: главное — то, что евреям усекают; а пятая истина в том, что все относительно. За каждой из пяти стоит еврейский мудрец, и один из них — Маркс.
— Вы всегда — о евреях?
— Вечная тема: евреи, секс, налоги! У вас зато, я слышал, темы меняются: Брежнев, Андропов, Черненко, Горбачев, Ельцин. А еще я слышал, что на каждую из тем у вас меняется мнение.
Займ обиделся:
— Если человек не меняет мнений, ему надо провериться: может быть, он умер. А во-вторых, изменил я мнение только о перестройке: сначала считал, что перестроить там ничего не возможно, а сейчас добавил только одно слово: «надолго».
— А почему добавили?
— А потому, что народ не хочет перестройки! Ее хотят умники и жулики! — сказал Займ и поправил пенсне. — Народу народная власть не нужна! Народная власть — ужасная штука, это насилие над человеком, потому что он любит кнут.
— Вы консерватор? — обиделся теперь я.
— Я аналитик! А вы во что верите?
— По-разному. В данном случае — в то, что хорошо бы хлопнуть еще один пузырек…
— Берите! Но позвольте объяснить почему человек любит кнут. И не обижайтесь!
Я позволил, но слушать не стал. Выбрал из коробки ямайский ром и переместил взгляд на пассажиров, по-прежнему тащившихся мимо меня к своим креслам. Стал снова искать знакомые лица, прикинув, что никакое воспоминание не возмутит больше, чем откровения Займа. Ошибся, — и в этом убедил меня пассажир, которого я узнал до того, как увидел в лицо.
13. Игривые пары визгливого счастья
Узнал по заднице. Все шествовали лицом вперед, а он пятился задом и, пригнувшись, катил на себя коробку на колесах. Узнал задницу легко, ибо она казалась мне сконструированной не из двух, как это принято во всех странах, а из множества рыхлых комков. Он этого не стеснялся и носил короткий пиджак, который позволял себе даже скидывать — и отплясывать перед беспощадными еврейскими зубоскалами. В пляске эту задницу я в последний раз и видел, — на осеннем празднике Торы в крикливой толпе разгулявшихся хасидов в одном из синагогальных клубов американской столицы. Он веселился так бурно, как если бы решил выложить в танце весь запас чужого, еврейского, свободолюбия, но, приметив меня, вздрогнул и стушевался. Если бы не я, однако, — его бы никогда не занесло к хасидам и никогда бы не взмыло на игривых парах их визгливого счастья. Не потянуло бы его и на пляску, потому что она не имеет практической ценности, а бесполезное он презирал не меньше, чем евреев.
…Герд фон Деминг был юдофобом и циником, но одна эта комбинация качеств не смогла бы обеспечить ему успеха даже в Мюнхене, откуда он и прибыл в Вашингтон. Решительную роль в его карьере сыграла более редкостная черта — монументальная бездарность. В человеческой неприметности ничего необычного нет: она навязывается как генами, так и окружением. Между тем, Деминг выделялся бездарностью благодаря тому, что, не удовлетворившись ее унаследованностью от предков и среды, он ее всю жизнь культивировал, но из бездарности не сумел придать ей монументальную завершенность раньше, чем достиг 47-летнего возраста. Несмотря на конечный успех, Герд считал свою карьеру неудавшейся: он готовился к жизни штатного агента секретной службы, но помешала не столько шпионская внешность, сколько неотвязная улыбка, выдававшая его с головой, ибо слишком уж явно была рассчитана на то, чтобы ее носитель казался еще глупее, чем был. Пришлось пойти в радиовещание: сперва на должность начальника русской секции «Свободы», а потом советского отдела «Голоса Америки».
Наши с ним пути пересеклись именно в этом отделе, где 150 радиовещателей разных полов сплачивала воедино зоологическая ненависть друг к другу. Помимо индивидуальной насаждалась этническая. Каждый «свободолюбивый народ» брезговал остальными, а все вместе презирали русских, которые отыгрывались на евреях. Общались народы меж собой по-английски, что причиняло всем страдание, поскольку владели этим языком не много лучше, чем более знаменитый свободолюбец, — Тарзан. Теснее всего смыкала вещателей интеллектуальная ущербность: за редким исключением каждый был умен лишь настолько, чтобы понимать неполноценность остальных. Избранные понимали и то, что ущербности они и обязаны терпимостью начальства, которое пуще всего остерегалось полноценных людей, считая их непредсказуемыми. Предсказуемых же оно одаряло премиальными и пропиской на Доске Почета.
Читать дальше