Матушка одиноко сидела на мягком диванчике, исполосованном и вспоротом ножом, так что его серые внутренности выпирали наружу, словно мозги из разбитой головы. Я поставил чемодан и подошел к матушке. Она подняла голову.
— Мы тебя обыскались, — тихо сказала она и откашлялась.
— Где бабушка? — спросил я.
— Там, — сказала матушка и кивком головы указала в сторону полуотворенной двери, замыкающей коридор. — Ей назначили черного доктора. Она не может говорить. Надо ждать. — У матушки был хриплый, с покорными нотками, но возбужденный голос. Ее фразы были всего лишь краткими тезисами будущего рассказа. Я еще издали заметил, что у нее шевелятся губы: она как бы собирала четки основных сегодняшних событий, чтобы потом составить по ним печальную повесть этого отмеченного многими бедами дня — повесть, которую матушка будет много раз повторять, даже когда ее уже никто не захочет слушать. — Мы ищем тебя с половины десятого. Я думала, ты поедешь со мной.
— Знаю, мам, отец мне сказал, — проговорил я, невольно подражая отцовским интонациям. — Он сказал, что ей, мол, было здорово худо.
Матушка облизала губы, готовясь к первому пространному повествованию.
— Она совсем оправилась к четырем часам. А в полпятого, когда ты ушел, попила вместе с нами чаю. Только от черного хлеба отказалась. А потом уснула. Да она еще и в девять часов вполне сносно себя чувствовала. Я хорошо помню, потому что твой отец вернулся из паба, а она как раз проснулась и спросила его, не включит ли он телевизор. И мы все вместе смотрели телевизионную передачу (в дальнейшем матушка обязательно будет добавлять название программы, фамилию певца и, возможно, даже название песни), а потом она вдруг дернулась вперед. Мы думали, у нее припадок, но она просто немного дернула головой, и все. — Тут матушка показала, как именно бабушка дернула головой, и на секунду смолкла, обшаривая свою сорочью память в поисках самомалейших подробностей бабушкиной агонии. — А потом у ней изо рта потекли слюни, будто она ребенок. И так нам ее стало жалко! Она была будто ребенок и никак не могла продохнуть. И тогда твой отец сказал, что если, мол, это не припадок, то надо бы вызвать доктора Моргана. И мы, стало быть, подождали еще минут пять, а у ней изо рта слюни все текут и текут — нам пришлось сменить ей четыре носовых платка, больших таких платка, отцовских, и тут я и говорю отцу: «Пойди, — говорю, — позвони доктору Моргану».
Матушкин рассказ дожурчал, не прекращаясь до их приезда в больницу. Я не слушал ее — и все-таки слышал; а когда она на секунду замолкала, вставлял в паузы поощрительные умгум'ы. Мне вовсе не хотелось узнавать подробности бабушкиной смерти, и, оглядывая больничный коридор, я заставлял себя повторять: «Вот стена, стена, стена, стена; а вот потолок, потолок, потолок, потолок, потолок», — чтобы заглушить в своей голове матушкины слова или хотя бы затуманить их страшный смысл.
— И перед тем как ее положили на носилки, она сказала: «А где мой Джек?» Я даже сразу не поняла, про кого она говорит, но потом догадалась, что про твоего дедушку, хотя она всегда называла его Джон. Джеком она никогда его не называла. И потом она сказала: «Я люблю тебя, Джек». — Матушка с трудом выговорила слово «люблю», и, сколько я себя помнил, она никогда раньше не произносила этого слова, так что сейчас мне было особенно странно услышать его от нее. Я попытался представить себе, как это слово сказала увезенная за белую дверь желтая старуха, но не смог. Люблю. Матушка выговорила это слово, как какой-нибудь новоизобретенный технический термин — люблю, блюминг, ниблюм …
— Впрочем, нет, сначала она спросила: «О чем ты думаешь? — Она наверняка обращалась к своему дедушке. — Тут матушка приумолкла и протяжно вздохнула: набрала в грудь воздуха и выдохнула его целой серией маленьких выдохов. — Но, чтоб ее услышать, надо было стоять совсем рядом, она говорила тихо-тихо и с большим трудом. А когда ее выносили, она уже и вовсе не могла говорить. У ней просто текли слюни изо рта, и все.
Кажется, матушка наконец выговорилась. Пока она говорила, я примерял разные выражения лица, а теперь судорожно старался найти свое собственное, естественное. Меня раздражало — и раздражение было сейчас, пожалуй, моим единственным чувством, — что матушка нашла повод для многословной болтовни даже в человеческой смерти. Она болтала, а мне на память приходили фразы, которыми мы с Артуром оборонялись от враждебной нам реальности, — эти фразы выскакивали в моем мозгу, как выскакивают со звоном цифры в специальном окошечке кассового аппарата: «Меня пудыдобит от Страхтона — менять не следует порядок слов — все во мне задрохло и отклямчило навсегда». Проклиная себя, я пытался ощутить какие-нибудь глубокие чувства, но их не было. Меня душил клокотавший в горле истерический смешок, и все мои силы уходили на то, чтобы сохранить печально-взрослое выражение лица. Матушка сказала:
Читать дальше