Не мог Степан Тураев поведать сыну об этой неизбывной тоске, она протянулась через века времён сама по себе, живая нить душевного страдания, на которую были нанизаны самые разные люди, бывшие, в сущности, одним человеком, состоящим из различных человеческих существ, большинству которых никогда не встречаться друг с другом. И каждый из них, не ведавший остальных, по отношению к ним является тенью, и все они были тенью друг для друга. Смотрел Степан на дерево, под которым более трёх десятков лет назад и он сидел, прислонясь головою к корявому стволу, кряжистому у корня, наверху же разбегающемуся двумя стройно прогнутыми гладкими рогами золотистого цвета. Он ждал тогда смерти, обыкновенной человеческой смерти от ранений, болезней, от полного истощения телесных и духовных сил, а теперь сын его сидел там же и хотел того же, и смотрели они друг другу в глаза, и разом отводили их в сторону, как бы стараясь скрыть то, что было так понятно каждому.
А подходивший всё ближе к поляне, где будет кровавая расправа, пращур их вслушивался в протяжные крики конвойных татар, чуя в них что-то новое, какое-то зловещее оживление, и сын его, будущий Турай, ощутил в зримом в двух шагах затылке отца какое-то чрезвычайное напряжение, так же как и далёкий потомок его, Глеб Тураев, увидел в облике отца, остановившегося перед ним, признаки сильного душевного смятения. Между ним и отцом произошёл безмолвный откровенный обмен взглядами, и первым отвёл глаза в сторону Степан Николаевич, чего это он взялся читать божественное, подумал он о сыне, который тоже потупил глаза, переводя взор к своим коленям, где лежал раскрытый дряхлый экземпляр Нового завета. Мой старик совсем сдал, надо его обязательно забрать в Москву, решил он и, захлопнув книгу, поднялся с земли, укрытой толстым слоем сухой иглицы. Нет, надо будет мне всё бросить и переехать сюда к нему, а то ведь он в город не поедет, подумал он, — хоть перед смертью поухаживать мне за отцом, а то ведь умрёт в лесу совсем один, как старый лось.
Но Глеб тогда не бросил всё в городе и не поселился у отца, чтобы жить с ним в лесу и допокоить его старость, так же как и Степан не принял его приглашения жить в Москве и как пращур их не обернулся к сыну, чтобы взглянуть на него в последний раз: уже раздались предсмертные вопли по всей длинной колонне пленных, началась сеча безоружных и связанных мужчин, которые никуда не могли убежать и лишь, мечась в отчаянных порывах из стороны в сторону, валили наземь снизанных вместе с ними женщин и подростков.
Когда Степан Тураев, падая на серый мох под молодыми соснами, бросил последний взгляд на зелёную лесную поляну, Глеб Тураев в своей московской квартире, совершенно не думавший в эту минуту про отца, вдруг увидел его перед собою таким, каким он являлся однажды возле раздвоенной сосны: в старом пиджаке, с седой непокрытой головою, ссутуленный. Только на этот раз отец не был спокоен. «Ты зачем Ирине про бабу-то свою новую не рассказал?» — спросил сердито отец, на что Глеб отвечал, приходя в себя от глубокой задумчивости: «Ты не в своё дело не вмешивайся, отец», — после чего старик резко повернулся и молча вышел из комнаты. Вслед за ним вышел и Глеб, удивлённый тем, что он не заметил того, когда приехал отец, — на круглых часах в прихожей был уже второй час дня. Но и на кухне, и в свободной комнате отца не оказалось, его совсем не было в квартире, и вообще никто в этот выходной день к ним ещё не приходил. Чтобы окончательно увериться в этом, Глеб вынужден был обратиться к жене, с которою до этого имел напряжённый и странный разговор, закончившийся ссорой, — она на вопрос его не ответила, хотя, лёжа на широкой кровати, укрытая клетчатым пледом, вовсе и не притворялась спящей.
…Тогда, в последний свой день, Степан Тураев с трудом выполз из дома и, опираясь на случайно оказавшуюся под рукою палку, побрёл через всю поляну к раздвоенной сосне. Как будто ничего не было между тем днём сорок пятого года и этим, только тогда он плевался на мох кусочками крови, а теперь, хватая воздух широко раскрытым ртом, Степан чувствовал такую сильную боль с левой стороны груди, будто обжёг там электричеством, — и вернулась к нему смертная готовность давнишнего времени. Но, может быть, и действительно ничего не было — не прожил он никаких сорока лет, не женился никогда, не имел детей, и он сейчас дойдёт до сосны, сядет под нею и отхаркнет на зелёный мох алый студенистый кусочек. В одном была полная несомненная ясность: он бредёт, пошатываясь, через эту поляну к двурогой старой сосне, чтобы там, у её подножия, принять то, что у людей называлось смертью. Поэтому он и не хотел никуда уезжать отсюда: долг умереть под сосною повелевал ему побеждать все отвлекающие соображения и задушевные чувства — например, желание хоть раз повидать внуков, живущих в городах.
Читать дальше