Проснувшись, все эти видения и высокие надежды Глеб мгновенно забыл, а была перед ним обшарпанная караулка с тусклой лампочкой накаливания под потолком, начальник караула сержант Хергеледжи, веснушчатый тихий молдаванин, надзиратель Носков, коротышка с огромной, как у великана, головой и генеральским басом, с генеральской же выправкой, и грудь колесом — дурак набитый и самоуверенный, словно беспородный деревенский кобель. Между сержантом и надзирателем шли переговоры о том, как действовать по поводу чрезвычайного происшествия в жилой зоне — убийства с изнасилованием заключённого Удодолева прошедшей ночью. Решили немедленно доложить лагерному и охранному начальству, но о том, что вечером перед поверкой нынешний мертвец прибегал в караулку за помощью, промолчать и о том предупредить всех солдат в карауле. Носков говорил это решительно, могучим басом, как генерал, а серые глаза его странным образом светились при этом воодушевлением, энергией и умом. Он единственный из всех был виноват в том, что ночью заключённый погиб, — был Носковым отправлен, под глумливый смех его, внутрь барака, заперт там вместе со всеми; причём Удодолев до последней минуты стоял с умоляющим видом возле выхода и до последнего мгновения с надеждою смотрел в глаза надзирателю — когда тот, держа в руке громадный висячий замок, на прощание кинул усмешливый взгляд в сторону переминавшегося с ноги на ногу возле параш Удодолева… Виноват в допущении чрезвычайного происшествия был один Носков, но скрыть вину он решительно потребовал от всех, кто был в карауле, — и все, во главе с начальником караула сержантом Хергеледжи, надёжно скрыли его подлость. А Носков ещё много лет носил свой генеральский корпус на коротеньких ножках, величественным басом произносил что-нибудь очень глупое, служил злу и скверне, вилял хвостом перед начальством и обижал заключённых, а бедняга Удодолев был закопан в землю, сгнил там, и никто не понёс ответственности ни за гибель его, ни за то, что он появился на свет и прожил такую бестолковую и некрасивую жизнь.
Глеб Тураев сдавленно позевал, поднялся с нар и, взяв из железного сейфа пистолет, отправился на проходную сменять контролёра: скоро будет развод на работы. Партию заключённых погонят, отсчитываемую по пятёркам, из зоны на плац, там будут снова выстраиваться колонны по пяти, и опять считать — на этот раз конвой, который повезёт их на машинах по пыльным дорогам к месту работы… Утро свежее, холодное, пора предзимняя, стоят удивительно ясные осенние погоды с лёгким морозцем, со звоном льдинок на замерзших придорожных лужицах. И эта бодрая чистота розового утра, вкуснейший воздух мирных полей, затопивший валами своими все лагерные закоулки и проходы, на минуту даже заглушивший могучую вонь отхожего места и выгребной ямы там, в дальнем углу зоны, куда после открытия бараков тёмными толпами повалили воспитуемые преступники.
Деловито возжигали крошечные костерки на засортирном пустырьке владельцы ценного имущества — чая, и на двух кирпичиках, в почерневшей консервной баночке каждый счастливец варил для собственного употребления густой, как дёготь, «чифир». Мне вовсе не доставляет удовольствия созерцать этих несчастных, варящих и затем пьющих своё вожделённое горькое пойло, не глядя друг на друга, я хотел бы пробудить свою память на чём-нибудь другом, нежели утро нового дня возле лагерного сортира, у выгребного рундука с прыгающими в нём крысами, рядом с которыми копошатся в тухлой массе отбросов две какие-то серые фигуры в телогрейках, в косо напяленных шапках — как два гигантских насекомых неизвестного вида. Я предпочёл бы никогда не знать подобного, уродливого и ошибочного в моих творческих содеяниях, тем более что я уже давно всё подобное предал уничтожению и только в моей болезненной памяти существует сие, — и не подводил бы я эту бедную память к краю вонючей сортирной ямы — зачем? зачем? — но именно в это утро отформовалась в мысль и слово та решимость Глеба Тураева, которая стала основой его преображения.
Он, участвуя в то утро в мучительных действиях людей для осуществления мучительных и мучительских предписаний относительно того, как организованнее и результативнее одним мучить других — и это для достижения существующей якобы разумной цели для всех, — в то утро Глеб вдруг ясно осознал, что сия благая и прекрасная цель отсутствует.
Если разумное начало, такое могущественное в творчестве, столь бесцеремонно обходится с людьми и обрекает их на уничтожающий позор, то оно теряет на нас всякие права. Творца прекрасного мира несчастная тварь этого мира может потребовать оставить её в покое. И безнравственно было бы Ему не отпустить того, кто просит не мучить его душу, столь идентичную душе самого творца. Решение существовать _в разводе_ со мной — вот что меня поразило! Когда Иисус в Гефсиманском саду представил себе всю меру человеческого позора, ожидающего его, то он не мог уже отказаться пройти через него. И солдат Глеб Тураев почувствовал, что для него нет иного пути, как только пройти через последний хрип агонии — и к чему прийти?
Читать дальше