— Нет уж, брат, не помирай, — испуганно возражал ему инок. — На, поешь хлебца и восстани, аки муромский Илия с печи.
Отломив горбушку от тёмной краюхи, монах бережно сунул хлеб в раскрывшуюся скважину чужого рта. Пахом долго держал корку во рту, затем выплюнул хлеб на грудь.
— Коравый больно, — с немалым усилием произнёс он. — Ня примает душа.
— Погоди, окаянный! Вор! Тать нощной! Живи вопреки смерти, проклятый мещерянин! — запричитал монах, дёргая на одну сторону головою.
— Уми… уми-раю, цёра… Помяни, божий целовек, в молитвах Курю… Пахома Курина. Ня бось, что руку помарал об меня… Сам я резал, губил… никого не жалел… Кровушки невинной сколь пролито, бяда. Бог не примает таперя. Вон, гля, — у вороты бесы купыряются, словно шошкуята [5] Шошкуята — местное, куршанское, обозначает дети.
малые, друг дружке говном морды мажут… А-а… ах! — только и ахнул разбойник, вздрогнул напоследок, посучил ногами, затем вздохнул глубоко, опал и плоско вытянулся на земле.
И было странно и страшно видеть иноку, что только что дышавшее тело больше не дышит и не корчится при этом в муках удушья. Ефрем сидел возле трупа на мягком мху, нахохлившись, как больной грач, и с нежностью смотрел на быстро меняющееся обросшее шерстью лицо разбойника; заметил крохотную слезинку, прилипшую к подглазию усопшего, хотел вытереть её пальцем, да отвлёкся на то, как заметались вокруг тени и как, перешагнув через его ноги, отрок Никита двинулся к выходу — закрывать распахнувшуюся от ветра тяжёлую дверь, обитую из вытесанных плах.
Но не ветер это ворвался в хижину отшельника, а вошла Ефремова смерть, и была она не в белой хламиде, с железной косою, а в голубом джинсовом костюме, с грибной корзиною в руке. И повела смерть такой разговор:
— Уже неделю меня мучает бессонница, я не сплю по ночам, а днём хожу по лесу, и мозг мой производит самые странные фантазии, и вижу я удивительные вещи — вот тебя, например, в час твоей кончины, инок Ефрем, или Охрем, как говорят местные крестьяне, и я есть твоя смерть. Ты ярко видишься мне в пределах трёх измерений, но тебя нет, потому что есть я. И это моё грубое пространственно-временное существование делает тебя призрачным, я и есть смерть твоя, делающая тебя призраком, ибо далёкий мой потомок, что явится и ко мне, сделает меня таким же призраком — в соотношении со своей грубой реальностью. Отшельник! Я пришёл к тебе из будущего в минуту для тебя самую страстную, пришёл возвестить, что Бог простит твоё прегрешение убийства ближнего своего, что будешь ты свят в народной молве, как хотелось тебе от младых дней, и твоим именем назовут пустынный деревянный монастырёк, построенный расторопным Никитком — отцом Пафнутием в сане. А впоследствии, когда Лес переменит много поколений своих жителей, когда уж и следов монастыря не останется на обомшелой земле, жители этих мест будут называть большое торфяное болото твоим именем — Охремово болото.
Мы оставили где-то далеко внизу и в стороне промелькнувшего инока Никитка, будущего отца Пафнутия, основателя монастыря, и побрели вперёд лесной дорогою. Я вёл за собой долговязую робкую тень только что умершего пустынника и, порой оглядываясь на него, ободряюще и призывно взмахивал рукою, а сам крепко недоумевал про себя: куда это веду его? Почему вдруг взял на себя роль вожатого, если и сам никогда не знал и не знаю, куда ведут умерших после смерти? Может, поэтому и отправился в путь — встречать и сопровождать Ефремову тень, чтобы узреть истинный конец бытия, как путешественники, идущие вниз по реке, увидят в конце впадение её в океан.
Приблизившись ко мне на близкое расстояние, Ефрем (старец? юноша? Никак не разобрать. Облик его уже неземной, то есть такой, что не отражает никакого возраста, подобно тому, как вид облаков или бег реки ничего, ничего не говорит о времени!), или Охрем по-крестьянски, несмело молвил:
— В словах твоих я чую милосердие, и тоё не может быть от воли бесовской. Поведай мне, чудное видение, не ангел ли ты божий явиша предо мною с небес?
— Да, я для тебя ангел, посланец из будущего. И я хочу сказать тебе, чтобы ты не отчаивался больше из-за этого убийства, которое совершил ты невольно, скорее в конвульсии безмерного ужаса, нежели по воле сознания. Ты прощён даже не за то тяжкое бремя покаяния, которое наложил на себя и пронёс через всю жизнь. Просто в сравнении с тем, что сделали другие, в последующие времена, твой проступок перед богом твоим выглядит почти что невинным.
Читать дальше