— Вот и нарядили ее, как куколку, — жизнерадостно изрекла сестра, вытирая кусочком марли слезы на закрытых глазах старухи, и Лохов, смутно различая сквозь огненный трепет, стоявший в его глазах, зимний берег океана, просторы снежных гор и дальнюю линию морского горизонта, за которым была Япония, слушал медицинскую сестру с необыкновенным вниманием, словно бы ждал от нее великих откровений. — Умывать не будем, потому что скоро ее, бедняжку, все равно придется всю мыть, — щебетала она, необыкновенно довольная собою, своей ловкостью и умением разумно устраивать дела. — Больница рядом со школой, где работает ваш старик. Я встретила его, он сказал, что останется ночевать в школе, у сторожа, потому что здесь, в доме, нет лишней кровати. Ну и пусть себе ночует, все равно нет от него никакой пользы, от худого старика. Он давно бросил за ней ухаживать, каждый день валялся здесь пьяный. Я приходила сюда и меняла ей пеленки, а он даже пеленки перестал стирать. И все время только об одном спрашивал: когда умрет? Такой противный старик. Сегодня говорит: может, надо уже заказывать гроб? Я ответила: зачем торопиться, ведь она еще не умерла, кажется. А он говорит: мало-мало чтобы доски успели высохнуть. Я ему говорю: мало-мало не хватает у тебя в голове. Кто же гроб заказывает, когда человек еще не умер?
— Его можно понять, — отвечал Лохов, он все больше укреплялся в мысли, что была перед ним медицинская сестра, Которая Все Делает Наоборот, лиса-притворщица, еще совсем недавно бегавшая по белоснежным просторам…
ВЧЕРА Я НОЧЬЮ ЗАХОДИЛ В ОДИН БАР В ХАКОДАТЕ… ЧТО ЭТО Я? РАЗВЕ ВЧЕРА?.. НЕТ ЖЕ, ЭТО БУДЕТ ПОТОМ… ПОТОМ… ЛЕТ СОРОК СПУСТЯ. СМЕШАЛОСЬ, СПУТАЛОСЬ ВРЕМЯ. НЕТ, НЕ СПУТАЛОСЬ, А ВЫЯВИЛАСЬ ЕГО СОМКНУТОСТЬ. Там, в баре, сидел за столиком один старый японец. Совсем один глубокой ночью, когда людям такого возраста полагается уже спать на удобной теплой постели в кругу семьи. И случайный посетитель, иностранец Лохов, был таким же стариком, которому тоже не было сна в эту ночь на чужбине. О сестра, не осуждай стариков за то, что они кажутся жестокими. Они видят, что остается совсем мало привычных дней жизни, и чувствуют, что сколько бы ни оставалось позади этих дней, все они непостижимым образом смыкаются в пустоту мгновения; обескураженный разум вдруг постигает, насколько безжалостно был обманут чувством бесконечного, что сопровождало его всю жизнь. И они с отчуждением, молча смотрят на других, на тех, которым еще не открылось это великое коварство времени. И нет утешения в бессонные ночи, и очень это скверный признак, когда глаз твоих бежит сон.
— Нарисуйте меня. Я еще никогда не рисовалась (так она и сказала…), только фотографировалась, а это не так интересно. Подождите, мне отчего-то смешно стало… Подождите. Губы сами смеются. Сейчас пройдет. Смешно мне, понимаете, просто так сидеть перед вами. Моргать можно или нельзя? Правду говорят, что художники голых женщин срисовывают? Совсем голеньких? И не стыдно им? Я бы, наверное, не смогла, хоть убей меня. Когда я училась в медицинском училище, как-то раз взяла да и поехала в одном халатике на автобусе. Просто так — тепло было, ну я и решила: поеду без ничего, в одном белом халате. И то, знаете, как было стыдно… Дайте, пожалуйста, взглянуть. Что-то непохоже вышло. Нет, похоже, кажется. Только вы глаза нарисовали как слепые. И волосы — у меня же не такая прическа.
Он легкой сеткой штрихов покрыл эти высокие гладкие скулы, выявляя тусклый блик на них, он обвел точными линиями необыкновенно пластичный, как и у всех людей вообще, а у молодых в особенности, абрис глаз — разрез этих нежных, удлиненных, покрытых бархатистой синевою век. Но яркие круги зрачков, вобравшие в себя блеск единственной в комнате лампочки, он затмил мягкими карандашными пятнами, ибо вопреки очевидности он увидел в этих глазах не отраженные огни, а зыбкий, неясный туман, такой же, какой бывает над утренним озером. Возможно, Лохов почувствовал, что звездные блики отражений случайны в этих глазах — в них дышала туманная зыбь душевных глубин, там предугадывал художник примитивность разума, стихийность добрых порывов, запутанный и слепой путь ощупью к красоте, невнятность грядущей судьбы, случайно ли счастливой или также несчастной и полной горьких тайных слез. Поэтому Лохов смог изобразить на портрете лишь внешнюю, свежую и юную, оболочку девушки, прелестный футляр ее жизни, обтянутый лилейной сверкающей кожей.
Этот рисунок исчез вместе с пургою и летящими снегами той ночи, осталось тяжелое дыхание матери и скользкая, сырая шерсть лисы, ее остекленевший взор и огненное полыхание меха на солнечном снегу… Где тот рисунок итальянским карандашом, какова таинственная судьба портрета и сумасбродной натурщицы?
Читать дальше