Вот и с Геласием беда: в молодых бы годах случилось – подорожника бы притер к ранке, послюнявил, да через матерное бы слово и перемог внезапную немочь. А стариковое время – закатное. Сорвал о лохматую деревину над правой бровью кожи лафтачок, вот и хлынула кровища, как из худого барана. Долго ли, коротко лежал пластом – не ведал; обложник моросил неустанно, пронзило мокретью и стылостью каждую жилку безмясого тела, и, может, холод этот привел в чувство Геласия, и как во сне недавнем случилось – пополз на зыбких коленях, а на бок так и кренит, с каждой ступеньки опрокидывает. Все пережить надо, все перемочь. Господа бы позвал, да умишко ватный, туманом повитый; доброго бы путника окрикнул – да слепа и безмолвна вечереющая деревня. Сон в руку, недолго и ждать пришлось, и лишь Полюшка, жена богоданная, отчего-то не явилась на подмогу. А может, и поспешила тайно, укрепила дух Геласия и его гаснущую волю. Иначе, как знать, не истек ли бы он тут рудою, и не отлетела ли бы жизнь его под крыльцом в травяной ветоши, как у последнего пропащего забулдыги. Видно, в то же время вскричала душа у дочери Матрены, застрявшей в гостях. «Ой ты, боже, – призналась хозяйке, – как тоскнет сердце, не случилось ли, однако, чего с дедкой». Прибежала домой, а старик посреди кухни пластом лежит, кровью изошел, рубаха насквозь и штаны ватные пропитались, и лица не видать, и на полу кровища запеклась печенками. Хорошо, фельдшерица Настюха живет возле, безотказная девка, мигом примчалась и давай хозяина отхаживать да обмывать. Литра два из деда вышло, сказала, виноватясь, и навряд ли выживет он, надо родным телеграммки отбить, чтобы спешили, дескать, пока живой. Посидели сколько-то возле кровати, может, с час, а Геласий вдруг заворочался, застонал, Матрена нагнулась к отцовым губам, с трудом разбирая хрипы. Вот и помер татушка, вот и отжил: хотела завыть, давно уж готовая душой проститься с отцом. «На двор хочу», – едва ворочал старик языком, словно бы смеялся над дочерью. Вот тебе и благословенье, ну и прощальное слово. Тазик притащила, пробовали с Настюхой подсунуть, приподнять старика, а в Геласии вдруг сила откуда-то явилась, наставил локоть – и не подобраться к изнемогшей худобе. «Дедко, в тебе одних мослов, считай, пудов шесть. Откуль в тебе костей-то эстолько», – бормотала Матрена. «На двор хочу, на двор», – упирался старик, и слова с каждой минутой текли яснее, возвращалась грудная сила. Пришлось ведь тащить его на поветь, за дощатую загородку и караулить там, придерживая, как малое дитя.
...В чужих руках ломоть всегда толще. Думают, все так приходит, само собой, без труда прожить можно. Ан выкуси... Сам собой и ребенок не вывалится, поднатужиться надо. Десять лет упирался, для дикой Кучемы горбатился, сердце износил, скоро от давленья лопну, а где благодарное слово? Ручки в брючки, да бильярдные шары гоняют: тут они мастера. «На князек залез, дак хорошо с вышины рукой указывать», – передразнил Геласия. Попробовали бы сами на князьке пожить: и трет, и кусает, и со всех сторон подпирает, и сладко не поспи, и нявгают на тебя кому не лень, а соскочи попробуй самовольно. Шиш! Что они без меня? Вовсе бы замшились. Вагой бы надо сковырнуть, под самый корень вывернуть. Стоит такой старпень на большаке, труха сыплется из него, а он все напротив, только бы досадить. Уваженья он ждет, к нему с ласковым словом надо, а сам-то он уваженье дает? Как клещ всосался, паразит. Он колхозу палец о палец не стегонул...
Казнил Радюшин Геласия, а до смертной тоски жалел себя. С недавнего времени все чаще подкатывало это чувство отчаянного одиночества, когда жизнь так зачужела, что кажется – подтолкни кто под локоть, шепни прощальное ободрительное слово, дескать, не робей, дружище, развяжись со всем, и легко тебе станет – вот и шагнешь тогда к самому краю с душевным облегчением. Жутко, ой жутко и горестно человеку, когда ему деться некуда: знать, до того крайнего предела устал и терпенье до той последней капли истекло, когда и родное-то житье, обогретое и обихоженное своей рукой, уже не мило, и лишь через силу, через окаянную принудиловку тащишься в дом под самую ночь, и какие только мысли не посещают тогда.
А жилось-то всегда хоть и трудно, но ровно: до того израбатывался, что едва ноги доволакивал до кровати, и тут же в сон опрокидывало. И вот в нынешний год всплыла однажды в памяти военная нелепица. Николай Степанович рассказал ее гостям как радостное приключенье и даже заключил словами, дескать, большего счастья не испытывал с той поры. А ночью и приснилось то состоянье, и оказалось оно столь жутким, таким неприкаянным, что Радюшин едва из сна вырвался и долго в себя прийти не мог. Такой страх пронзил все существо, таким морозом окатило спину, что не дай бог высмотреть подобное сызнова...
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу