— Извиняюсь, мисс, — сказал он, наконец перестав кашлять. — Видно, это от газа последствия. А теперь послушайте, мисс, что я вам скажу. У меня сегодня короткий день. Так что вы дайте мне, во сколько бы вам встали билеты — ну там, на бензин, — а я отвезу вас с детишками обратно в Стилборн, как в Барчестере освободитесь.
Тут уж с молчанием на заднем сиденье было покончено. Мы заорали хором, чтоб она соглашалась. И она согласилась — ради нас, и смеялась, и мы по пригороду Барчестера катили к снятому в «Золотом шаре» для такого случая залу.
Этот мой первый экзамен навеки определял наши взаимоотношенья с Пружинкой. Ибо, сыграв наконец свой дикий отрывок из Баха — да-диди-да, да-диди-да, — я разревелся от унизительного уродства извлекаемых мною созвучий. Потом, хлюпая, я сыграл гамму, ставя пальцы на сверкающие места, чтоб удержать скрежещущие тона от разлада. Завывая, я со скучливой уверенностью определял интервалы и даже называл экзаменатору его первую ноту сразу до всякого интервала, ужасно торопясь поскорее отделаться.
— И нечего плакать, — сказал он. — И, между прочим, по-моему, у вас абсолютный слух.
Я ушел, все еще всхлипывая. Когда я иссяк, мы уже готовы были снова тронуться в путь.
На сей раз Генри говорил об автомобилях.
— Вам бы маленькое авто заиметь, мисс. Сейчас леди многие сами на авто разъезжают.
Нас отвлекали дорожные впечатления — а меня вдобавок скромная гордость, что единственный из экзаменуемых я вызвал переполох, — и, только проскочив Старый мост и покатив по Главной улице к Площади, я наконец услышал, что говорит молодой человек:
— Какое тут беспокойство, мисс. Я, значит, погляжу, что да как, и вам в случае чего сигнализирую. А водить — это я вас в два счета выучу, мисс. Да чего там, мисс, я ж с удовольствием.
Мы остановились у цепей перед эркерным окном. Генри выскочил и, покашливая, помог выбраться Пружинке. Она нас оглядела.
— Милли. Тебе далеко идти. Зайди, выпей молока с печеньем. Мистер...
— Генри, мисс.
— Вы были так любезны. Вам не мешало бы подкрепиться чашечкой чая, прежде чем пускаться в обратный путь.
Я поспешил по газону в родительский дом, не оглядываясь, и потому не знаю, принял Генри ее приглашение или нет. Зато когда я рассказал родителям, что я единственный из всех плакал, они решили, что музыкальные экзамены не по моим тонким нервам и бог с ним совсем, с аттестатом. Я буду, решили они, заниматься музыкой для собственного удовольствия, пусть это кому-то и покажется странным. О совершенном прекращении моих музыкальных занятий не могло быть и речи. В результате наши встречи с Пружинкой отчасти лишились своей напряженности. Она не могла, разумеется, всерьез относиться к урокам, не ведущим к разумной цели. Она спала теперь чаще и дольше. Если она не спала — она говорила, иногда по десять безмузыкальных минут подряд. Почему-то я всегда ей поддакивал. Я не мог не поддакивать — просто не мог. Мое раболепное соглашательство было как смирительная рубашка.
Генри Уильямc опять объявился, когда еще было в разгаре лето. Он подкатил к эркеру в двухместной малолитражке с холщовым откидным верхом и увез с собой Пружинку. Через неделю после ряда уроков автовождения, когда я со своей скрипкой перепрыгивал через цепи на выстриженную траву и поверх розоватых крыш млечно голубел вечер, — на мостовой стояла малолитражка, а рядом покорный Генри. Мистер Долиш вылетел из парадного в облаке белых волос, рывком распахнул калитку.
— Швыряние денег на ветер!
Я стоял, прижимая к груди футляр, и смотрел. Уйдя по мостовой шагов на двадцать, мистер Долиш оглянулся и крикнул эркеру, будто тот был живой:
— Музыки твоей тебе мало?
Вышла Пружинка.
— Заходи, Оливер, и начинай играть.
И, задыхаясь, вошла за мною. Мне бы еще гадать и гадать насчет Пружинки, и старого мистера Долиша, и Генри, если бы не бесподобная мамина проницательность. Как все женщины на нашей Площади, она была прирожденный детектив. Они, женщины, не довольствовались ограждениями перед каждым домом и засовами на дверях. Они непроницаемо занавешивали окна. Отступя на шаг от занавесок в глубь комнаты, они посылали наружу то, что теперь я назвал бы радарными лучами. Любопытная деталь: лучи проникали сквозь занавески так, что ближние были женщине смутно видны, сама же она оставалась надежно укрыта. Мужчины располагали большей свободой при отнюдь не столь тонкой проницательности. Зато они приносили ценные сведения для опытного разведчика, окопавшегося в тайнике. И каждая трапеза превращалась в своего рода перекрестный допрос, позволявший выстроить целостную картину. Моя субтильная мама по полчаса простаивала за кисейной занавеской, гадая, что могла означать новая шляпка, встреча, движение руки, даже выражение лица.
Читать дальше