На голове у него начал пробиваться венчик волос — наполовину седых, наполовину каштановых, и контраст между цветом волос и глаз (темно-синих, с металлическим отливом) обозначил его черты с большей четкостью. Через десять-двенадцать дней кожа на лице Барбера мертвенно побелела, с бледностью пришли новые очертания, более нормальный абрис щек, и по мере того, как слой жира и непомерно разросшейся плоти исчезли, появлялся новый Барбер, его второе, тайное «я», давно и на долгие годы запрятанное внутри.
Перевоплощение завораживало, и когда полностью вошло в силу, обнаружило замечательные изменения. Сначала я их почти не видел, но однажды утром — к тому времени Барбер пролежал в больнице уже недели три — я взглянул на него и увидел что-то знакомое. Увидел лишь одно мгновение, но прежде чем я осознал суть ведения, оно исчезло. Еще раз пару дней что-то знакомое мелькнуло опять, и теперь я уже успел заметить это «что-то» в районе глаз Барбера, а может и в самих глазах. Я думал, нет ли здесь сходства с Эффингом, не напоминает ли мне взгляд Барбера выражение глаз его отца. Как бы там ни было, а смутная ассоциация взволновала меня, и весь день я не мог от нее отделаться. Она преследовала меня, как обрывок забытого сна, отблеск понимания, пробивавшийся из глубин подсознания. А на следующее утро я наконец понял, что меня мучило. Я, как обычно, вошел в палату, Барбер открыл глаза и улыбнулся мне мягко и спокойно (анальгетики на время избавили его от боли). Я пристально вгляделся в очертания его век и совершенно внезапно осознал, что смотрю на себя самого. У Барбера были такие же глаза, как у меня. Теперь, когда его лицо похудело, сходство стало очевидным. Истина не вызывала сомнений, мне оставалось лишь принять ее. Я сын Барбера, теперь это было наконец ясно.
Две следующие недели все, вроде бы, шло хорошо. Врачи не высказывали опасений, и мы уже ждали дня, когда снимут гипс. Однако в начале августа Барберу вдруг стало хуже. Он подхватил какую-то инфекцию, а лекарство, которым его стали лечить, вызвало аллергию, из-за чего у него опасно повысилось давление. Потом обнаружилась склонность к диабету, не отмеченная ранее, и чем дальше его обследовали, тем больше недугов находили: стенокардию, начинавшуюся подагру, проблемы с кровообращением и Бог знает что еще. Было впечатление, что его тело слишком износилось, чтобы жить. Оно пережило столько всего, что внутренние защитные силы быстро истощались. Они были ослаблены огромной потерей веса: организму нечем было больше сопротивляться. Двадцатого августа он сказал мне, что чувствует приближение смерти, но я не стал его слушать. «Ты только держись, — просил я, — а мы скоро вытащим тебя отсюда — скоро, еще до первой подачи в чемпионате по бейсболу».
Видя, как он умирает на глазах, я себя не ощущал, просто цепенел от беспомощности, а ко второй половине августа стал плохо соображать, бродил, как в трансе. Все мои силы были направлены на то, чтобы внешне сохранять уверенность и спокойствие. Никаких слез, никаких припадков отчаяния, никакого безволия. Я излучал надежду и оптимизм, но в глубине души, конечно же, должен был понимать безнадежность ситуации. И тем не менее не понимал ее до самого конца. Эта самая безнадежность явилась мне в самой обычной ситуации. Однажды поздно вечером я зашел поужинать в небольшое кафе. Одним из фирменных блюд в тот день значился пирог с курицей — я не ел его с детства, может, даже с тех времен, когда еще жил с мамой. Как только я увидел пирог в меню, решил именно его и заказать. Официантка записала мой заказ, и минут пять я ждал и вспоминал нашу с мамой квартиру в Бостоне, впервые за многие годы представляя как наяву наш крохотный кухонный столик, за которым мы ели. Официантка подошла и сказала, что пирог с курицей кончился. Конечно, это был пустяк. По большому счету, это была просто песчинка, ничтожная частица антиматерии, но мне казалось, будто на меня рушится крыша. Пирога с курицей больше нет. Если бы мне сказали, что в Калифорнии произошло землетрясение и погибли двадцать тысяч человек, я бы, наверное, не расстроился так, как в тот момент. У меня буквально слезы на глаза навернулись, и только тогда, сидя в том кафе и переживая свое разочарование, я понял, каким хрупким стал мой мир. Яйцо, выскользнув из пальцев, должно было неминуемо разбиться.
Барбер умер четвертого сентября, через три дня после того случая в кафе. К тому времени он весил уже всего двести десять фунтов, и выглядело это так, будто половина его уже исчезла, и поэтому исключение из жизни и второй половины плоти казалось логичным. Мне надо было с кем-нибудь поговорить, но ни о ком, кроме Китти, я и подумать не мог. Я позвонил ей в пять утра, и не успела она ответить, а я уже знал: я звоню не просто сообщить ей о случившемся — я хочу знать, согласна ли она, чтобы я к ней вернулся.
Читать дальше