Еще мгновение — и их сын, незримо присутствовавший при этом разговоре, не смог бы выдержать: уж он нашел бы способ привлечь к себе их внимание, уж он вынудил бы свое застывшее у подъезда, неповоротливое тело очнуться и преодолеть несколько лестничных маршей до неплотно притворенной квартирной двери… Но в это самое мгновение его мать успела поднять глаза, слезы в которых превратились в тяжелые камни, и вымолвила с горьким упреком мужу:
— Хорошо, это я поняла. А Павлик? Почему ты ничего не говоришь о Павлике? Ты что, не узнавал о нем?…
Если бы земля разверзлась у Андрея под ногами, он и то не сумел бы ощутить такого внезапного и болезненного удара. Неужели это конец?! Как же могла мама так быстро смириться с его смертью или исчезновением, с тем, что никогда больше не увидит старшего сына, ничего не узнает о его судьбе?
I/I неужели… неужели только Павлика отныне будут ждать эти стены?…
Он не понял — да, впрочем, как все его ровесники, страдающие синдромом юношеского максимализма, и не мог еще понять, — что перемена разговора часто служит у людей, много переживших в жизни, для того, чтобы выстоять перед лицом опасности, удержаться от беспамятства, хоть на минуту приглушить жестокую душевную боль. Он не знал, что его мать и тысячи других женщин до нее в первые мгновения после получения страшного известия отказываются обсуждать его даже с самыми близкими людьми, неосознанно веря в то, что если какие вещи не произносятся вслух, то они и не существуют. И конечно, он, ослепленный обидой и горечью, не мог догадаться в ту минуту, что вовсе не равнодушием к судьбе старшего сына был продиктован вопрос матери о младшем: Наташе просто нужно было прийти в себя от рассказанного мужем, и она инстинктивно защитилась от новой информации внешним пренебрежением к ней…
Всего этого Андрей Сорокин не знал и не мог знать. А потому, боясь дышать и совсем позабыв о том, что родители все равно не могут ни видеть, ни слышать его, он вернулся назад, к знакомому подъезду, и вдруг увидел себя понуро бредущим по осеннему двору, уходящим прочь от родного дома и плачущим, плачущим под мелким ноябрьским дождем.
Его решение было принято спонтанно, но непоколебимо: он подождет. Он придет к родителям чуть позже, когда утихнет боль от первой, мистической встречи с ними, когда ему будет не так страшно и он окажется лучше готов к любым неожиданностям, ждущим его в родном доме. И еще Андрей решил, что придет к ним не один; он переступит порог родительской квартиры с Варей в тот самый день, когда она позволит назвать ее своей невестой.
Он и сам не заметил, как добрел до своего желтого особнячка. Дом стоял грустный и притихший; низкий и ранний московский закат давно догорел над уставшими улицами, но последние воспоминания о вечернем солнце, даже не лучи его, а какие-то фантомные отблески еще лежали на голых деревьях причудливыми ломаными линиями. Бурная стройка, гремевшая здесь, по-видимому, весь день, вновь внесла в особнячок приметы разобщенности, диссонанса и грязи: там и сям валялась строительная арматура, стояли пакеты с цементом и банки с краской, скользила под ногой древесная стружка и известковая шелуха…
До времени, когда начиналась по графику его сторожевая служба, оставался примерно еще час. Андрей рассеянно поднялся по ступенькам крыльца, бросил взгляд на незапертую, как обычно, служебную комнатку, где он прожил все эти месяцы, и, повинуясь внезапному безотчетному импульсу, прошел в глубь особнячка.
Вот большая гостиная. Странно: когда они ранним утром все трое уходили отсюда, дверь в это помещение была не просто накрепко притворена, но даже защелкнута хоть и на слабенький, но все же вполне настоящий замок. А теперь… теперь эта дверь оказалась распахнута настежь, и сквозняк, дувший из комнаты, обдал его холодом.
Сообразив, что он стоит рядом с дверью на самом ветру, Андрей сделал решительный шаг вперед, подумав мельком: «Должно быть, отворилось окно. Надо закрыть, а то еще ветер высадит стекла. Ночью обещали заморозки…»
Окно действительно оказалось в гостиной распахнутым настежь, как и дверь, возле которой стоял сторож. Но совсем не царящая в гостиной ледяная стужа поразила Андрея Сорокина, заставив его остолбенеть на месте. Причиной его оцепенения был бесстыдно сияющий прямо перед ним, разверстый, как пасть опасного зверя, стенной проем. Камин был отодвинут, тайник пуст.
Чайник кипел на низком столе, ветви липы бились в мокрые окна, дождь шелестел за стеклом. Тик-так — стучали часы на Андреевой руке; тик-так — мерно билось его сердце; тик-так, тик-так — нашептывало ему на ухо его ожидание, точно притаившись рядом с ним и коварно ожидая утра… Он отгонял это чувство в сторону, запрещая себе ждать, но ожидание снова и снова подкрадывалось к нему сзади, окутывая его своей паутиной и подсказывая худшие подозрения. А когда время перевалило за полночь и он понял, что эти худшие подозрения сбылись, ожидание развалилось на его койке, самодовольно похмыкивая и кивая ему лохматой головой: «Вот видишь… Я говорило тебе: ты никому не нужен, ты — ничей. Теперь ты мне веришь?»
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу