Эту швейную машину фирмы «Викерс» подарили матери Вероники на свадьбу в 1930 году, и уже тогда она была подержанная. К Веронике машина попала в шестидесятом, когда родилась старшая сестра Джейн. Вероника шила приданое для ребенка, а себе ночные рубашки — только самые простые вещи, она была портниха невеликая. Мать тоже не слишком много пользовалась ею, хотя в войну машинка очень выручала: мать на ней перелицовывала воротники у рубашек, подворачивала штанины брюк, перешивала жакеты в юбки, строчила мальчикам штаны из старых занавесок. А вот бабушка, мать ее матери, в 1890-х годах шила, а еще она вышивала на руках: подушечки и ручные полотенца, носовые платки и «дорожки» для комодов.
Джейн теребила себя за ухо, украшенное множеством сережек в виде колечек из золотой проволоки со стеклянными бусинками. Весь регулятор натяжения разломала, призналась она; как теперь его собрать? Это было так похоже на Джейн — без колебаний идти напролом там, где люди поколения Вероники по традиции робели: укрощение машин, жизнь в коммунах, ниспровержение авторитетов. Мир, в котором обитала Джейн, был полон механизмов. Вместо сумочки она носила на улице черный ящичек с ручкой в крышке, со всех сторон ее окружали гирлянды электроприборов: транзистор, фен, магнитофон, щипцы для завивки волос, щипцы для гофрировки. Джейн разломала натяжной механизм старенькой машинки, по всему швейному столику раскатились металлические диски. Особенно ее, судя по всему, раздражала изогнутая тонкая проволока с крючочком для нитки на конце — тем самым, который так упруго и умиротворяюще ходит вверх-вниз, когда машина работает как надо. Она дергала и тянула за этот проволочный крючок, пока не вытащила весь стальной завиток из его законного места, так что теперь проволока угрожающе торчала, бессмысленно и опасно покачиваясь и указывая в никуда.
* * *
Вероника почувствовала, как в ней поднимается ярость. «Но это же пружина , Джейн. Нельзя же…» — начала она и услышала по своему голосу, что сейчас сорвется на отчаянный крик: как ты могла ?! ну что ты за бесчувственное существо! это же машина моей матери, я ее всю жизнь берегла, ухаживала за ней…
* * *
И внезапно ей припомнились 1950-е и голос ее матери, ее несдерживаемое, бесконечное, обвиняющее: «Как ты могла ? Как ты только могла ?!» Перед глазами мелькнула картинка — вот они стоят друг перед другом: мать с несчастным оскорбленным видом, уголки рта привычно опущены, и она сама — студентка, платье клеш на кипенно-белых нижних юбках, кожа гладкая, глаза подкрашены, вся на взводе. А между ними упаковочный ящик, только что доставленный по почте, и в нем радужно-блестящие розовые чашки, все побитые вдребезги. Эти заповедные чашки ей подарила подруга матери по колледжу — специально по случаю возвращения в тот же колледж в лице нового поколения. Чашки Веронике не понравились. Жуткий розовый цвет и эти блюдца-лепестки — совершенно немодно. Они с друзьями пьют не чай, а растворимый «Нескафе» и не из чашек, а из керамических кружек простой цилиндрической формы и незамысловатых ярких цветов. Скатерть, которую для нее вышила бабушка, она тогда засунула подальше в ящик комода. А теперь вот такую вышитую скатерть, белоснежную и крахмальную, она вспоминала каждый раз, когда снова и снова представляла себе это воображаемое чаепитие. Это началось после смерти матери — такая странная форма оплакивания, навязчивая, но отчасти утешительная. По-другому у нее как-то не получалось. Мать всегда так яростно ненавидела кабалу домашнего хозяйства и злилась из-за этого на своих умных дочерей, этой ловушки во многом избежавших, что искренне скорбеть о ее уходе было невозможно. Когда ее не стало, вокруг просто воцарилась тишина (а при ней бушевала неутихающая буря). Тишина, как в тот день — в любой из дней — в конце 1920-х годов, когда в той залитой летним светом комнате кого-то ждут три девушки.
* * *
Нет, нельзя было обрушить такую же бурю на голову Джейн. Вероника только повторила: «Это пружина, ее нельзя вытягивать», а Джейн примирительно проворчала, что очень даже можно. И они уселись вместе за швейный столик и стали разбираться, что делать с разломанным регулятором натяжения.
Вероника припомнила, как она упаковывала розовые чашки. Что-то у нее тогда случилось, какая-то катастрофа. Она видела, как, не помня себя от отчаяния и горя, она мечется по комнате, в которой жила в колледже, и сил хватает, только чтобы как попало свалить эти несчастные чашки в ящик; и надо бы завернуть их в газету, но газеты нет, а думать, где ее взять, нет никаких сил. В том исступлении судьба чашек казалась совершенно не важной — но в чем была причина расстройства? И не припомнить сейчас. Поссорилась с кавалером? Не получила роль в университетском спектакле? Сказала что-то такое, о чем пожалела? Испугалась, что забеременела? Или тогда на нее внезапно навалилась неясная, но непреодолимая тревога: все бессмысленно, жизнь топчется на месте? Тогда это ее пугало — тогда она была живая. Теперь она боялась гораздо более конкретных вещей: боялась смерти и что ничего не успеет сделать, пока жива. Казалось, между ней сегодняшней и той девушкой, которая в своем непонятном горе упаковывала чашки, нет ничего общего, будто они разные люди, и она наблюдает за ней со стороны, как за тем воображаемым чаепитием.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу